свт. Григорий Богослов.Слово 43
Надгробное Василию, архиепископу Кесарии Каппадокийской
Оставалось еще, чтобы Великий Василий, который всегда предлагал мне многие предметы для слов (потому что настолько увеселялся моими словами, насколько никто другой не увеселяется собственными), – оставалось еще, чтобы ныне самого себя предложил он в предмет для подвига в слове, предмет весьма высокий и для тех, которые много упражнялись в сложении слов. Ибо думаю, если бы кто, испытывая силы свои в слове, захотел потом определить их меру и на этот случай предложил себе из всех предметов один (как живописцы берут для себя образцовые картины), то он исключил бы один настоящий предмет, как недоступный для слова, и избрал первый из прочих. Так трудно говорить в похвалу этого мужа, трудно не для меня одного, который давно отказался от всякого соискательства чести, но и для тех, которые целую жизнь посвятили слову, над ним единственно трудились и искали себе славы только в подобных этому предметах! Не иначе понимаю я дело, и понимаю, насколько сам в себе уверен, весьма правильно. Впрочем, не знаю, предложил ли бы я слова в другом каком случае, если бы не предложил ныне, или угодил ли бы настолько и себе, и ценителям добродетели, и самому слову, если бы избрал для слова что-либо другое, а не похвалу этого мужа. Ибо с моей стороны будет это достаточным воздаянием долга, потому что совершенным, как в другом чем, так и в слове, если чем другим должны мы, то словом. А любителям добродетели слово о добродетели будет вместе и наслаждением, и поощрением. Ибо чему слышу похвалы, в том вижу и явные приращения. А потому не бывает общих успехов ни в чем таком, чему нет общих похвал. Наконец, само слово в обоих случаях не остается без успеха. Если оно близко подойдет к достоинству похваляемого, то этим докажет собственную свою силу. Если же во многом останется позади (чему и необходимо случиться, когда приемлет хвалить Василия), то самим делом обнаружит, что оно побеждено и что похваляемый выше всякой возможности слова. Таковы причины, которые вынудили у меня слово и по которым выступаю на этот подвиг.
Но никто не должен дивиться, что принимаюсь за дело поздно и после того, как многие восхваляли Василия и прославляли его наедине и всенародно. Да простит мне божественная душа, всегда, как ныне так и прежде, мной досточтимая! И без сомнения, кто, находясь еще с нами, многое исправлял во мне по праву дружбы и по наилучшему закону (не постыжусь сказать, что он и для всех был законом добродетели), тот снисходителен будет ко мне и теперь, когда стал выше нас. Да простят мне и те из вас, которые с большой пламенностью хвалят Василия, если только действительно один из вас пламеннее другого, а не все вы стоите на одной степени в этом одном – в усердии хвалить его! Ибо не по нерадению не был мной до сих пор выполнен долг (никогда не желал бы я так пренебрегать требованиями или добродетелью, или дружбой), а также и не потому, чтобы почитал я не себя, а других обязанными хвалить Василия. Но медлил я словом, во-первых (скажу правду), чтобы прежде, как требуется от приступающих к священнодействию, очищены были у меня и уста, и мысль; а кроме того, не безызвестно вам (впрочем, напомню об этом), насколько в это время занят был я попечениями об истинном учении, подвергавшемся опасности, и как потерпел я доброе принуждение и был переселен, может быть по Богу, притом не против воли и этого мужественного подвижника истины, который не иным чем и дышал, как благочестивым и спасительным для целого мира учением. О немощах же телесных не должно, может быть, сметь и говорить человеку мужественному, который до переселения отсюда поставил себя выше телесного, и уверен, что душевные блага ни малого не терпят вреда от этих уз. Таково мое оправдание, и этим да будет оно закончено, ибо думаю, что нет нужды продолжать его, имея дело с Василием и с людьми, которые хорошо знают мои обстоятельства.
Теперь должен я приступить к самой похвале, посвятив слово самому Василиеву Богу, чтобы и Василия не оскорбить похвалами, и самому мне не стать гораздо ниже других, хотя все мы равно отстоим от Василия, и то же перед ним, что перед небом и солнечным лучом взирающие на них.
Если бы видел я, что Василий величался родом и происшедшими от его рода, или чем-либо совершенно маловажным, но высоко ценимым у людей, привязанных к земному, то при перечислении всего, что мог бы сказать я к чести из времен преждебывших, явился бы у меня новый список героев, и я ни в чем не уступил бы преимущества историям, но сам имел бы то преимущество, что стал бы хвалиться не вымыслами и мифами, а действительными событиями, свидетели которых многочисленны. Ибо о предках его с отцовой стороны представляет нам Понт множество таких сказаний, которые ничем не маловажнее древних понтийских чудес, какими наполнены писания историков и стихотворцев. А почтенные каппадокияне – эта и мне родная сторона, не меньше отличающаяся благородными юношами, как и хорошими породами коней, представит много такого, по чему и материнский его род можем сравнять с отцовским. Да и в котором из двух родов или чаще, или выше примеры военачальства, народоправления, могущества при царских дворах, также богатства, высоты престолов, гражданских почестей, блистательного красноречия? Если бы захотели мы говорить о них, что можно, то оказались бы ничего незначащими для нас поколения Пелопса, Кекропса, Алкмеона, Аякса, Геракла, и другие знаменитейшие в их древности. Иным нечего сказать гласно о собственных делах, потому прибегают к безгласному, к каким-то демонам и богам, и в похвалу предков приводят басни, в которых наиболее достойное уважения невероятно, а вероятное оскорбительно. Но поскольку у нас слово о муже, который рассуждает, что о благородстве надобно судить по личным достоинствам, и что мы должны изображать себя чертами не от других заимствованными, когда и красоту лица, и доброту краски, и высокую или низкую породу коня оцениваем по свойствам вещи самой по себе взятой, то, упомянув об одном или о двух обстоятельствах, касающихся его предков и наиболее близких к его роду жизни, о которых и сам он с удовольствием бы стал слушать, обращусь к нему самому.
Каждое поколение и каждый член в поколении имеет какое-либо свое отличительное свойство, и о нем есть более или менее важное сказание, которое, получив начало во времена отдаленные или близкие, как отеческое наследие переходит к потомкам. Так и у Василия отличием рода отца и матери было благочестие; что покажет теперь слово.
Настало гонение, и из гонений самое ужасное и тягостное; говорю об известном вам гонении Максимина, который, явясь после многих незадолго до него бывших гонителей, сделал, что все они кажутся перед ним человеколюбивыми, – такова была его дерзость, и с таким упорством старался он одержать верх в нечестии! С ним препирались многие из наших подвижников, и одни подвизались до смерти, а другие едва не до смерти, для того только оставленные в живых, чтоб пережить победу и не окончить жизни вместе с борьбой, но других побуждать к добродетели, быть живыми мучениками, одушевленными памятниками, безмолвной проповедью. В числе многих известных были и предки Василия по отцу; и как они прошли весь путь благочестия, то время это доставило прекрасный венец их подвигу. Хотя сердце их было готово с радостью претерпеть все, за что венчает Христос подражавших собственному Его ради нас подвигу, однако же они знали, что и сам подвиг должен быть законным. А закон мученичества таков, чтобы, как щадя гонителей и немощных, не выходить на подвиг самовольно, так выйдя не отступать, потому что первое есть дерзость, а последнее – малодушие. Поэтому, чтобы и в этом почтить Законодателя, что предпримут они? Или лучше сказать, куда ведет их Промысл, управляющий всеми их делами? Они убегают в один лес на понтийских горах, а таких лесов у них много, и они глубоки и простираются на большое пространство; убегают, имея при себе весьма немногих спутников в бегстве и служителей. Другие станут удивляться, частью продолжительности бегства, которое, как говорят, было весьма долговременно, длилось до семи лет или даже несколько больше, частью роду жизни для людей, живших в довольстве, скорбному и, как вероятно, непривычному, бедствованию их на открытом воздухе от стужи, жары и дождей, пребыванию в пустыне, вдали от друзей, без сообщения и связи с людьми, что увеличивало злострадания видевших себя прежде окруженными многолюдством и принимавших от всех почитание. Но я намерен сказать нечто такое, что и этого важнее и удивительнее, и чему не поверит разве тот один, кто не почитает важными гонений и бедствий за Христа, потому что плохо их знает и понимает весьма превратно.
Мужественные подвижники эти, утомленные временем и своими нуждами, пожелали иметь что-нибудь и к услаждению. Впрочем, не говорили, как израильтяне, и не роптали, подобно бедствовавшим в пустыне, после того как бежали из Египта, и говорившим, что лучше пустыни для них Египет, который доставлял несчетное множество котлов и мяса, а также и всего прочего, чего нет в пустыне (Исх.16:3), потому что кирпичи и глина, по неразумению, были тогда для них ни во что. Напротив, насколько они были благочестивее и какую показали веру! Ибо говорили: «Что невероятного, если Бог чудес, Который богато кормил в пустыне народ странствующий и спасающийся бегством, поливал дождем хлеб, посылал птиц, подавал пищу, не только необходимую, но и роскошную, разделил море, остановил солнце, пресек течение реки (а к этому присовокупляли они и другие дела Божии, потому что при подобных обстоятельствах душа охотно припоминает древние сказания и песнословит Бога за многие чудеса Его), что невероятного, продолжали они, если этот Бог и нас, подвижников благочестия, пропитает ныне сладкими снедями? Ибо много зверей, которые, избежав трапезы богатых, какая и у вас бывала некогда, скрываются в этих горах, много птиц, годных в снедь, летает над нами, которые алчут их. И ужели они неуловимы, если Ты только восхочешь?» – Так они взывали к Богу, и явилась добыча, добровольно отдающаяся в руки снедь, самоуготованное пиршество. Откуда вдруг взялись на холмах олени? И какие рослые, какие тучные, как охотно спешащие на заклание! Можно было почти догадываться, что они негодуют, почему не прежде были вызваны. Одни манили к себе ловцов, другие следовали за ловцами. Но их кто-нибудь гнал или понуждал? – Никто. Не бежали ли они от коней, от псов, от лая и крика, оттого, что все выходы, по правилам ловли, заняты были молодыми людьми? Нет, они связаны были молитвой и праведным прошением. Известна ли кому подобная ловля в нынешние или прежние времена? И какое чудо! Ловцы сами были распорядителями лова, нужно было только захотеть им, и что нравилось, то взято, а лишнее отослано в дебри до другой трапезы. И вот внезапные приготовители снеди, вот благолепная вечеря, вот благодарные сопиршественники, имеющие уже начало исполнения надежд – в настоящем чуде! От этого стали они ревностнее и к тому подвигу, за который получили такую награду.
Таково мое повествование! Теперь ты, гонитель мой, удивляющийся басням, рассказывай мне о богинях – охотницах, об Орионах и Актеонах – несчастных овцах, об олене, заменившем собой деву260, рассказывай, если честолюбие твое удовлетворится и этим, что повествование твое примем не за басню. А продолжение сказания весьма гнусно, ибо какая польза от такой замены, если богиня спасает деву, чтобы она научилась убивать странников, в воздаяние за человеколюбие привыкнув к бесчеловечности?
Рассказанное мной происшествие есть одно из многих, и оно, как рассуждаю, одно стоит многих. А я описал его не с тем, чтобы прибавить нечто к славе Василия. Море не имеет нужды, чтобы вливались в него реки, хотя и вливается в него множество самых больших рек, так и восхваляемый ныне не имеет нужды, чтобы другие привносили что-нибудь от себя к его достохвальности. Напротив, мне хотелось показать, какие примеры имел он перед собой с самого начала, на какие взирал образцы, и насколько их превзошел. Если для других важно заимствовать нечто к своей славе у предков, то для него важнее, что, подобно реке, текущей назад, от себя присовокупляет многое к славе отцов.
Супружество его родителей, состоявшее не столько в плотском союзе, сколько в равном стремлении к добродетели, имело многие отличительные черты, как-то: питание нищих, странноприимство, очищение души посредством воздержания, посвящение Богу части своего имущества, а о последнем многие тогда усердствовали, как ныне, когда обычай этот вошел в силу и уважается по прежним примерам. Оно имело и другие добрые качества, которых достаточно было, чтобы наполнить слух многих даже и тогда, когда бы Понт и Каппадокия разделили их между собой. Но мне кажется в нем самой важной и знаменитой чертой благочадие. Чтобы одни и те же имели и многих, и добрых детей, тому найдем, может быть, примеры в баснословии. О родителях же Василия засвидетельствовал нам действительный опыт, что они и сами по себе, если бы не сделались родителями таких детей, довольно имели у себя похвальных качеств, и имея таких детей, если бы не преуспели столько в добродетели, по одному благочестию превзошли бы всех. Ежели из детей один или двое бывают достойны похвалы, то это можно приписать и природе. Но превосходство во всех очевидно служит к похвале родивших. А это показывает блаженнейшее число261 иереев, девственников и обязавшихся супружеством, впрочем, так, что супружеская жизнь не воспрепятствовала им наравне с первыми преуспеть в добродетели; напротив, они обратили это в избрание только рода, а не образа жизни.
Кто не знает Васильева отца, Василия – великое для всех имя? Он достиг исполнения родительских желаний; не скажу, что достиг один; по крайней мере, как только достигал человек. Ибо, всех превосходя добродетелью, в одном только сыне нашел препятствие удержать за собой первенство. Кто не знает Еммелию? Потому что она предначертана этим именем, что впоследствии такой сделалась, или потому сделалась, что так наречена; но она действительно была соименна стройности (εμμελεια), или, кратко сказать, тоже была, между женами, что супруг ее между мужами. А поэтому, если надлежало, чтобы похваляемый вами муж дарован был людям – послужить, конечно, природе, как в древности даруемы были от Бога древние мужи для общей пользы, то всего приличнее было как ему произойти от этих, а не от других родителей, так и им именоваться родителями этого, а не иного сына. Так прекрасно совершилось и сошлось это!
Поскольку же начало похвал воздали мы упомянутым нами родителям Василия, повинуясь Божию закону, который повелевает воздавать всякую честь родителям; то переходим уже к нему самому, заметив наперед одно, что, думаю, и всякий знавший его признает справедливо сказанным, а именно, что намеревающийся хвалить Василия должен иметь его собственные уста. Ибо как сам он составляет достославный предмет для похвал, так один силой слова соответствует такому предмету.
Что касается красоты, крепости сил и величия, чем, насколько вижу, восхищаются многие, то это уступим желающим, не потому, что и в этом, пока был еще молод, и любомудрие не возобладало в нем над плотью, уступал он кому-либо из гордящихся вещами маловажными, и не простирающихся далее телесного, но уступим для того, чтобы не испытать участия неопытных борцов, которые, истощив силу в напрасной и случайной борьбе, оказываются бессильными для борьбы действительной и доставляющей победу, за которую провозглашаются увенчанными. В мою похвалу войдет одно то, о чем сказав, нимало не думаю показаться излишним и не к цели бросившим слово.
Полагаю же, что всякий, имеющий ум, признает первым для нас благом ученость, и не только эту благороднейшую и нашу ученость, которая, презирая все украшения и плодовитость речи, берется за единое спасение и за красоту умосозерцаемую, но и ученость внешнюю, которой многие из христиан, по худому разумению, гнушаются, как злоискусной, опасной и удаляющей от Бога. Небо, землю, воздух и все, что на них, не должно презирать за то, что некоторые плохо поняли и вместо Бога воздали им божеское поклонение. Напротив, мы, воспользовавшись в них тем, что удобно для жизни и наслаждения, избежим всего опасного и не станем с безумцами тварь восставлять против Творца, но по созданию будем делать заключение о Создателе, как говорит божественный Апостол, и «пленяем всякое помышление в послушание» Христу (2Кор.10:5). Также об огне, о пище, о железе и о прочем нельзя сказать, что какая-либо из этих вещей сама по себе или всего полезнее, или всего вреднее, но это зависит от произвола употребляющих. Даже между пресмыкающимися гадами есть такие, что мы примешиваем их в целебные составы. Так и в науках мы заимствовали исследования и умозрения, но отринули все то, что ведет к демонам, к заблуждению и в глубину погибели. Мы извлекали из них полезное даже для самого благочестия, через худшее научившись лучшему, и немощь их обратив в твердость нашего учения. Поэтому не должно унижать ученость, как рассуждают об этом некоторые; а напротив, надобно признать глупыми и невеждами тех, которые, придерживаясь такого мнения, желали бы всех видеть подобными себе, чтобы в общем недостатке скрыть свой собственный недостаток и избежать обличения в невежестве. Но предложив и утвердив это общим согласием, начнем обозревать жизнь Василия.
Ранний возраст Василия под руководством великого отца, в лице которого Понт предлагал общего наставника добродетели, повит был пеленами и образован в лучшее и чистейшее создание, которое божественный Давид прекрасно называет «дневным» и противоположным ночному (Пс.138:16). Под этим-то руководством чудный Василий обучается делу и слову, которые вместе в нем возрастают и содействуют друг другу. Он не хвалится какой-либо Фессалийской и горной пещерой, как училищем добродетели, или каким-нибудь высокомерным Кентавром – учителем их героев, не учится у него стрелять зайцев, обгонять коз, ловить оленей, одерживать победу в ратоборствах или лучшим образом объезжать коней, употребляя одного и того же вместо коня и учителя, не вскармливается, по баснословию, мозгами оленей и львов; напротив, изучает первоначальный круг наук и упражняется в богочестии; короче говоря, самыми первыми уроками ведется к будущему совершенству. Ибо те, которые преуспели или в делах, оставив слово, или в слове, оставив дела, ничем, как мне кажется, не отличаются от одноглазых, которые терпят большой ущерб, когда сами смотрят, а еще больший стыд, когда на них смотрят. Но кто может преуспеть в том и другом и стать одинаково ловким на обе руки, тому возможно быть совершенным, и в этой жизни вкушать тамошнее блаженство. Итак, благодетельно было для Василия, что он дома имел образец добродетели, на который взирая, скоро стал совершенным. И как видим, что молодые кони и тельцы с самого рождения скачут за своими матерями, так и он с рьяностью молодого коня стремился за отцом и не отставал в высоких порывах добродетели, но как бы в рисунке (если угодно другое сравнение) проявлял будущую красоту добродетели, и до наступления времени строгой жизни предначертывал, что нужно для этой жизни.
Когда же довольно приобрел он здешней учености, а между тем надобно было, чтобы не ускользнуло от него ничто хорошее, и чтобы ему ни в чем не отстать от трудолюбивой пчелы, которая со всякого цветка собирает самое полезное, тогда поспешает он в Кесарию для поступления в тамошние училища. Говорю же о Кесарии знаменитой и нашей (потому что она и для меня была руководительницей и наставницей в слове), которую также можно назвать митрополией наук, как и митрополией городов, ей принадлежащих и ею управляемых. Если бы кто лишил ее первенства в науках, то отнял бы у нее самую лучшую ее собственность. Ибо другие города восхищаются иного рода украшениями, или древними, или новыми, чтобы, как думаю, было о чем рассказать или на что посмотреть, но отличие Кесарии – науки, подобно как надпись на оружии или на повести.
Но о последующем пусть рассказывают те самые, которые и учили Василия, и насладились его ученостью. Пусть они засвидетельствуют, каков он был перед учителями, и каков перед сверстниками; как с одними равнялся, а других превышал во всяком роде сведений; какую славу приобрел в короткое время и у простолюдинов, и у первостепенных граждан, обнаруживая в себе ученость выше возраста, и твердость нрава выше учености. Он был ритором между риторами еще до кафедры софиста, философом между философами еще до слушания философских положений, а что всего важнее, иереем для христиан еще до священства. Столько все и во всем ему уступали! Науки словесные были для него посторонним делом, и он заимствовал из них то одно, что могло способствовать нашему любомудрию, потому что нужна сила и в слове, чтобы ясно выразить умопредставляемое. Ибо мысль, не высказывающая себя словом, есть движение оцепеневшего. А главным его занятием было любомудрие, то есть отрешение от мира, пребывание с Богом, по мере того, как через дольнее восходил он к горнему, и посредством непостоянного и скоропреходящего приобретал постоянное и вечно пребывающее.
Из Кесарии самим Богом и прекрасной жаждой знаний ведется Василий в Византию (город, первенствующий на Востоке); потому что она славилась совершеннейшими софистами и философами, от которых при естественной своей остроте и даровитости в короткое время собрал он все отличнейшее; а из Византии – в Афины – обитель наук, в Афины, если для кого, то для меня подлинно золотые и доставившие мне много доброго. Ибо они совершеннее ознакомили меня с этим мужем, который не безызвестен был мне и прежде. Ища познаний, обрел я счастье, испытав на себе то же (в другом только отношении), что и Саул, который, ища отцовых ослов, нашел царство, так что придаточное к делу вышло важнее самого дела.
До сих пор благоуспешно текло у нас слово, несясь по гладкому, весьма удобному и действительно царскому пути похвал Василию, а теперь не знаю, на что употребить его и к чему обратиться, потому что слово встречает и стремнины. Ибо, доведя речь до этого времени и касаясь уже его, желаю к сказанному присовокупить нечто и о себе, остановиться несколько повествованием на том, отчего, как и чем начавшись, утвердилась наша дружба, или наше единодушие, или (говоря точнее) наше сродство. Как взор неохотно оставляет приятное зрелище, и если отвлекают его насильно, опять стремится к тому же предмету, так и слово любит увлекательные повествования. Впрочем, боюсь трудности предприятия. Попытаюсь же исполнить это, сколь можно умереннее. А если и увлекусь несколько любовью, то да извинят страсти, которая, конечно, справедливее всякой другой страсти, и которой не покориться есть уже потеря для человека с умом.
Афины приняли нас, как речной поток, – нас, которые, отделясь от одного источника, то есть от одного отечества, увлечены были в разные стороны любовью к учености, и потом, как бы по взаимному соглашению, в самом же деле по Божию мановению, опять сошлись вместе. Несколько прежде приняли они меня, а потом и Василия, которого ожидали там с обширными и великими надеждами, потому что имя его еще до прибытия повторялось в устах у многих, и для всякого было важно предвосхитить то, что всем любезно. Но не излишним будет присовокупить к слову, как бы некоторую сладость, небольшой рассказ, в напоминание знающим и в научение незнающим.
Весьма многие и безрассуднейшие из молодых людей в Афинах, не только незнатного рода и имени, но благородные и получившие уже известность, как беспорядочная толпа, по молодости и неудержимости в стремлениях, имеют безумную страсть к софистам. С каким участием охотники до коней и любители зрелищ смотрят на состязающихся на конском ристалище? Они вскакивают, восклицают, бросают вверх землю, сидя на месте как будто правят конями, бьют по воздуху пальцами, как бичами, запрягают и перепрягают коней, хотя все это нимало от них не зависит. Они охотно меняются между собой ездоками, конями, конюшнями, распорядителями зрелищ; и кто же это? Часто бедняки и нищие, у которых нет и на день достаточного пропитания. Совершенно такую же страсть питают в себе афинские юноши к своим учителям и к соискателям их славы. Они заботятся, чтобы и у них было больше товарищей, и учителя через них обогащались. И что весьма странно и жалко, наперед уже захвачены города, пути, пристани, вершины гор, равнины, пустыни, каждый уголок Аттики и прочей Греции, даже большая часть самих жителей, потому что и их считают разделенными по своим скопищам. Поэтому как скоро появляется кто-нибудь из молодых людей, и попадается в руки имеющих на него притязание (попадается же или волею, или неволею); у них существует такой аттический закон, в котором с делом смешивается шуточное. Новоприбывший вводится для жительства к одному из приехавших прежде него другу или сроднику, или земляку, или кому-либо из отличившихся в софистике и доставляющих доход учителям, за что у них находится в особой чести, потому что для них и то уже награда, чтобы иметь приверженных к себе. Потом новоприбывший терпит насмешки от всякого желающего. И это, полагаю, заведено у них с тем, чтобы сократить высокоумие поступающего вновь, и с самого начала взять его в свои руки. Шутки одних бывают дерзки, а другие – более остроумны; это соображается с грубостью или образованностью новоприбывшего. Такое обхождение тому, кто не знает, кажется очень страшным и немилосердным, а тому, кто знает наперед, оно весьма приятно и снисходительно, потому что представляющееся грозным делается большей частью для вида, а не действительно таково. Потом новоприбывшего в торжественном сопровождении через площадь отводят в баню. И это бывает так: став порядком попарно и на расстоянии друг от друга, идут впереди молодого человека до самой бани. А подходя к ней, поднимают громкий крик и начинают плясать, как исступленные; криком же означается, что нельзя им идти вперед, но должно остановиться, потому что баня не принимает. И в то же время, выломив двери и громом приведя в страх вводимого, дозволяют ему, наконец, вход и потом дают ему свободу, встречая из бани, как человека с ними равного и включенного в их собратство; и это мгновенное освобождение от огорчений и прекращение их во всем обряде посвящения есть самое приятное.
А я своего великого Василия не только сам привел тогда с уважением, потому что провидел в нем твердость нрава и зрелость в понятиях, но таким же образом обходиться с ним убедил и других молодых людей, которые не имели еще случая знать его; многими же был он уважаем с самого начала по предварительным слухам. Что же было следствием этого? Почти он один из прибывших избежал общего закона, и удостоен высшей чести, не как новопоступающий. И это было началом нашей дружбы. Отсюда первая искра нашего союза. Так уязвились мы любовью друг к другу.
Потом присоединилось и следующее обстоятельство, о котором также неприлично умолчать. Примечаю в армянах, что они люди не простодушные, но весьма скрытные и непроницаемые. Так и в это время некоторые из числа более знакомых и дружных с Василием, еще по товариществу отцов и прадедов, которым случилось учиться в одном училище, приходят к нему с дружеским видом (действительно же приведены были завистью, а не благорасположением) и предлагают ему вопросы более спорные, нежели разумные. Давно зная даровитость Василия и не терпя тогдашней его чести, они покушались с первого приема подчинить его себе. Ибо несносно было, что прежде него облекшиеся в философский плащ и привыкшие метать словами не имеют никакого преимущества перед иноземцем и недавно прибывшим. А я, человек, привязанный к Афинам и недальновидный (потому что, веря наружности, не подозревал зависти), когда стали они ослабевать и обращаться уже в бегство, возревновал о славе Афин, и чтобы не пала она в лице их и не подверглась вскоре презрению, возобновив беседу, подкрепил молодых людей, и придав им веса своим вмешательством (в подобных же случаях и малая поддержка может все сделать), ввел, как говорится, равные силы в битву. Но как скоро понял я тайную цель собеседника, потому что невозможно стало скрывать ее дольше, и она сама собой ясно обнаружилась; тогда, употребив нечаянный поворот, перевернул я корму, и став за одно с Василием, сделал победу сомнительной. Василий же понял дело тотчас, потому что был проницателен, насколько едва ли кто другой; и исполненный ревности (опишу его совершенно Гомеровым слогом), словом своим производил в замешательство ряды этих отважных, и не прежде перестал поражать силлогизмами, как принудив к совершенному бегству и решительно взяв над ними верх. Этот второй случай возжигает в нас уже не искру, а светлый и высокий светоч дружбы. Они же удалились без успеха, немало укоряли самих себя за опрометчивость, но сильно досадовали на меня, как на злоумышленника, и объявили мне явную вражду, обвиняли меня в измене, говоря, что я предал не их только, но и сами Афины, потому что они низложены при первом покушении и пристыжены одним человеком, которому сама новость не позволяла бы на это отважиться.
Но такова человеческая немощь! Когда, надеясь на большее, вдруг получаем ожидаемое, тогда кажется это нам ниже составленного мнения. И Василий подвергся этой же немоши, сделался печален, стал скорбеть духом и не мог одобрить сам себя за приезд в Афины, искал того, на что питал в себе надежды, и называл Афины обманчивым блаженством. В таком он был положении, а я рассеял большую часть скорби его; то представлял доказательства, то к доказательствам присоединял ласки, рассуждая (конечно и справедливо), что, как нрав человека может быть изведан не вдруг, но только с продолжением времени и при обращении совершенно коротком, так и ученость познается не по немногим и не по маловажным опытам. Этим привел я его в спокойное расположение духа и после взаимных опытов дружбы больше привязал его к себе. Когда же по прошествии некоторого времени открыли мы друг другу желания свои и предмет их – любомудрие, тогда уже стали мы друг для друга всем – и товарищами, и сотрапезниками, и родными; одну имея цель, мы непрестанно возрастали в пламенной любви друг к другу. Ибо любовь плотская и привязана к скоропреходящему, и сама скоро проходит, и подобна весенним цветам. Как пламень, по истреблении им вещества, не сохраняется, но угасает вместе с тем, что горит, так и страсть эта не продолжается после того, как увянет воспламенившее ее. Но любовь по Богу и целомудренная, и предметом имеет постоянное, и сама продолжительна. Чем большая представляется красота имеющим такую любовь, тем крепче привязывают к себе и друг к другу любящих одно и то же. Таков закон любви, которая превыше нас!
Чувствую, что увлекаюсь за пределы времени и меры, сам не знаю, каким образом встречаюсь с этими выражениями, но не нахожу средств удержаться от повествования. Ибо, как скоро миную что-нибудь, оно мне представляется необходимым и лучшим того, что было избрано мной прежде. И если бы кто силой повлек меня прочь, то со мной произошло бы то же, что бывает с полипами, с составом которых так крепко сцеплены камни, что когда снимаешь их с ложа, не иначе можешь оторвать, разве от усилия твоего или часть полипа останется на камне, или камень оторвется с полипом. Поэтому, если кто мне уступит, имею искомое; а если нет, буду заимствовать сам у себя.
В таком расположении друг к другу, такими золотыми столпами, как говорит Пиндар, подперши чертог добростенный, простирались мы вперед, имея содейственниками Бога и свою любовь. О, перенесу ли без слез воспоминание об этом! Нами водили равные надежды и в деле самом завидном – в учении. Но далека была от нас зависть, усерднейшими же делало соревнование. Оба мы домогались не того, чтобы одному из нас самому стать первым, но каким бы образом уступить первенство друг другу; потому что каждый из нас славу друга почитал своей собственной. Казалось, что одна душа в обоих поддерживает два тела. И хотя не заслуживают доверия утверждающие, что все разлито во всем, однако же должно поверить нам, что мы были один в другом и один у другого. У обоих нас одно было упражнение – добродетель, и одно усилие – до отшествия отсюда, отрешаясь от здешнего, жить для будущих надежд. К этой цели направляли мы всю жизнь и деятельность, и заповедью к тому руководимые, и поощрявшие друг друга к добродетели. И если немного будет сказать так, мы служили друга для друга и правилом и ответом, с помощью которых распознается, что прямо и что не прямо. Мы вели дружбу и с товарищами, но не с наглыми, а с целомудренными, не с задорными, а с миролюбивыми, с которыми можно было не без пользы сойтись, ибо мы знали, что легче заимствовать порок, нежели передать добродетель, так как скорее заразишься болезнью, нежели передашь другому свое здоровье. Что касается уроков, то мы любили не столько приятнейшие, сколько совершеннейшие, потому что и это способствует молодым людям к образованию себя в добродетели или в пороке. Нам известны были две дороги: одна – это первая и превосходнейшая – вела к нашим священным храмам и к тамошним учителям; другая – это вторая и неравного достоинства с первой, вела к наставникам наук внешних. Другие же дороги – на праздники, на зрелища, на народные собрания, на пиршества – предоставляли мы желающим. Ибо и внимания достойным не почитаю того, что не ведет к добродетели и не делает лучшим своего любителя. У других бывают иные прозвания, или отцовские, или свои по роду собственного звания и занятия, но у нас одно великое дело и имя – быть и именоваться христианами. И этим хвалились мы больше, нежели Гигес (положим, что это не басня) поворотом перстня, посредством которого стал он царем Лидийским, или Мидас золотом, от которого он погиб, как скоро получил исполнение желания и стал (это другая фригийская басня) все обращать в золото. Что же сказать мне о стреле гиперборейца Авариса или об Аргивском пегасе, на которых нельзя было так высоко подняться на воздух, как высоко мы один при посредстве другого и друг с другом воспаряли к Богу? Или выразиться короче? Хотя для других (не без основания думают так люди благочестивые) душепагубны Афины, потому что изобилуют худым богатством – идолами, которых там больше, нежели в целой Элладе, так что трудно не увлечься за другими, которые их защищают и хвалят; однако же не было от них никакого вреда для нас, сжавших и заградивших сердце. Напротив (если нужно сказать и то, что несколько обыкновенно), живя в Афинах, мы утверждались в вере, потому что узнали обманчивость и лживость идолов, и там научились презирать демонов, где им удивляются. И ежели действительно есть, или в одном народном веровании существует, такая река, которая сладка, когда течет и через море, и такое животное, которое прыгает и в огне, все истребляющем; то мы походили на это в кругу своих сверстников. А всего прекраснее было то, что и окружающее нас собратство не было неблагородно, как наставляемое и руководимое таким вождем, как восхищающееся тем же, чем восхищался Василий, хотя нам следовать за его парением и жизнью значило то же, что пешим поспешать за Лидийской колесницей.
Благодаря этому приобрели мы известность не только у своих наставников и товарищей, но и в целой Элладе особенно у знатнейших мужей Эллады. Слух о нас доходил и за пределы ее, как стало это понятно из рассказа о том многих. Ибо кто только знал Афины, тот слышал и говорил о наших наставниках; а кто знал наших наставников, тот слышал и говорил о нас. Для всех мы были и слыли небезызвестной четой, и в сравнении с нами ничего не значили их Оресты и Паллады, их Молиониды, прославленные Гомером, и которым известность доставили общие несчастья и искусство править колесницей, действуя вместе вожжами и бичом. Но я непременно увлекся похвалой самому себе, хотя никогда не принимал похвалы от других. И нимало не удивительно, если и в этом отношении приобрел нечто от его дружества, если, как от живого пользовался уроками добродетели, так от преставившегося пользуюсь случаем говорить в похвалу свою.
Снова да обратится слово мое к цели. Кто, еще до седины, настолько был сед разумом? Ибо в этом поставляет старость и Соломон (Притч.4:9). Кто, не только из наших современников, но и из живших задолго до нас, настолько был уважаем и старыми и юными? Кому, по причине назидательной жизни, были менее нужны слова? И кто, при назидательной жизни, обладал в большей мере словом? Какого рода наук не проходил он? Лучше же сказать: в каком роде наук не успел с избытком, как бы занимавшийся этой одной наукой? Так изучил он все, как другой не изучает одного предмета, каждую науку изучил он до такого совершенства, как будто не учился ничему другому. У него не отставали друг от друга и прилежание, и даровитость, в которых знания и искусства черпают силу. Хотя при напряжении своем всего меньше имел нужды в естественной быстроте, а при быстроте своей всего меньше нуждался в напряжении, однако же до такой степени совокуплял и приводил к единству то и другое, что не известно, напряжением ли, или быстротой, наиболее он удивителен. Кто сравнится с ним в риторстве, дышащем силой огня, хотя нравами не походил он на риторов? Кто, подобно ему, приводит в надлежащие правила грамматику или язык, сводит историю, владеет мерами стиха, дает законы стихотворству? Кто был так силен в философии – в философии действительно возвышенной и простирающейся в горнее, то есть в деятельной и умозрительной, а равно и в той ее части, которая занимается логическими доводами и противоположениями, а также состязаниями, и называется диалектикой? Ибо легче было выйти из лабиринта, нежели избежать сетей его слова, когда находил он это нужным. Из астрономии же, геометрии и науки в отношении чисел изучив столько, чтобы искусные в этом не могли приводить его в замешательство, отринул он все излишнее, как бесполезное для желающих жить благочестиво. И здесь можно подивиться как избранному более, нежели отринутому, так и отринутому более, нежели избранному. Врачебную науку – этот плод любомудрия и трудолюбия – сделали для его необходимой и собственные телесные недуги, и уход за больными, начав с последнего, дошел он до навыка в искусстве и изучил в нем не только занимающееся видимым и долу лежащим, но и собственно относящееся к науке и любомудрию. Впрочем, все это, сколь оно ни важно, значит ли что-нибудь в сравнении с нравственным обучением Василия? Кто знает его из собственного опыта, для того не важны тот Минос и Радаманф, которых эллины удостоили златоцветных лугов и елисейских полей, имея в представлении наш рай, известный им, как думаю, из Моисеевых и наших книг, хотя и разошлись с нами несколько в наименовании, изобразив то же самое другими словами.
В такой степени приобрел он все это; это был корабль, настолько нагруженный ученостью, насколько это вместительно для человеческой природы; потому что дальше Кадикса и пути нет. Но нам должно уже было возвратиться домой, вступить в жизнь более совершенную, приняться за исполнение своих надежд и общих предначертаний. Настал день отъезда, и, как обыкновенно при отъездах, начались прощальные речи, проводы, упрашивания остаться, рыдания, объятия, слезы. А никому и ничто не бывает так прискорбно, как Афинским совоспитанникам расставаться с Афинами и друг с другом. Действительно происходило тогда зрелище жалостное и достойное описания. Нас окружала толпа друзей и сверстников, были даже некоторые из учителей, они уверяли, что ни под каким видом не отпустят нас, просили, убеждали, удерживали силой. И как свойственно сетующим, чего не говорят они, чего не делают? Обвиню при этом несколько сам себя, обвиню (хотя это и смело) и эту божественную и безукоризненную душу. Ибо Василий, объяснив причины, по которым непременно хочет возвратиться на родину, превозмог удержавших, и они, хотя принужденно, однако же согласились на его отъезд. А я остался в Афинах, потому что отчасти (надобно сказать правду) сам был тронут просьбами, а отчасти он меня предал и дал себя уговорить, чтоб оставить меня, не желавшего с ним расстаться, и уступить влекущим, – дело до совершения своего невероятное! Ибо это было то же, что рассечь надвое одно тело и умертвить нас обоих, или то же, что разлучить тельцов, которые, будучи вместе вскормлены и приучены к одному ярму, жалобно мычат друг о друге и не терпят разлуки. Но моя утрата была не долговременна; я не выдержал долее того, чтобы представлять собой жалкое зрелище и всякому объяснить причину разлучения. Напротив, немного времени пробыл я еще в Афинах, а любовь сделала меня Гомеровым конем; расторгнуты узы удерживающих, оставляю за собой равнины и несусь к товарищу.
Когда же возвратились мы домой, уступив нечто миру и зрелищу, чтобы удовлетворить только желание многих (потому что сами по себе не имели расположения жить для зрелища и напоказ); тогда, как можно скорее, вступаем в свои права и из юношей делаемся мужами, мужественно приступая к любомудрию. И хотя еще не вместе друг с другом, потому что до этого не допускала зависть, однако же неразлучны мы были взаимной любовью. Василия, как второго своего строителя и покровителя, удерживает Кесарийский город, а потом занимают некоторые путешествия, необходимые по причине разлуки со мной и согласные с предположенной им целью – любомудрием. А меня отводили от Василия благоговение к родителям, попечение об этих старцах и постигшие бедствия. Может быть, это было нехорошо и несправедливо; однако же я удален был от Василия; и думаю, не от этого ли на меня пали все неудобства и затруднения жизни, не от этого ли мое стремление к любомудрию, неудачно и мало соответственно желанию и предположению. Впрочем, да устроится жизнь моя, как угодно Богу, и о если бы по молитвам Василия она устроилась лучше.
Василия же Божие многообразное человеколюбие и смотрение о нашем роде, изведав во многих встретившихся между тем обстоятельствах и показав более и более светлым, поставляет знаменитым и славным светильником Церкви, сопричислив пока к священным престолам пресвитерства, и через один град – Кесарию возжигает его для целой Вселенной. И каким образом? Неспешно возводит его на степень, не вместе и омывает и умудряет, что видим ныне на многих желающих предстоятельства, удостаивает же чести по порядку и по закону духовного восхождения. Ибо не хвалю беспорядка и неустройства, какие у нас, а есть этому примеры и между председателями церковными (не осмелюсь обвинять всех, да это и несправедливо). Хвалю же закон мореходцов, по которому управляющему теперь кораблем сперва дано было весло, а от весла взведен он на корму, и исполнив первые поручения, после многих плаваний по морю, после долговременного наблюдения ветров, посажен у кормила. Тот же порядок и в военном деле; сперва воин, потом начальник отряда, наконец военачальник. И это самый лучший и полезный для подначальных порядков. И наше дело было бы гораздо достоуважаемее, если бы соблюдалось то же. А теперь есть опасность, чтобы самый святейший чин не сделался у нас наиболее осмеиваемым, потому что председательство приобретается не добродетелью, но происками, и престолы занимаются не достойнейшими, но сильнейшими. Самуил видящий, «что впереди» (Ис.41:26), во пророках, но также и Саул отверженный. Ровоам, Соломонов сын, царем, но также и Иеровоам, раб и отступник. Нет ни врача, ни живописца, который бы прежде не вникал в свойства недугов, или не смешивал разных красок, или не рисовал. А председатель в Церкви удобно выискивается; не трудившись, не готовившись к сану, едва посеян, как уже и вырос, подобно исполинам в басне. В один день производим мы во святые и велим быть мудрыми тем, которые ничему не учились, и кроме одного произволения, ничего у себя не имеют, восходя на степень. Низкое место любит и смиренно стоит, кто достоин высокой степени, много занимался Божиим словом и многими законами подчинил плоть духу. А надменный председательствует, поднимает бровь против лучших себя, без трепета восходит на престол, не ужасается, видя воздержанного внизу. Напротив, думает, что, получив могущество, стал он премудрее, – так мало знает он себя, до того власть лишила его способности рассуждать!
Но не таков был многообъемлющий и великий Василий. Он служит образцом для многих, как всем прочим, так соблюдением порядка и в этом. Этот истолкователь священных книг сперва читает их народу, и эту степень служения алтарю не считает для себя низкой; потом на престоле старейшин262, потом в сане епископов хвалит Господа (Пс.106:32), не восхитив, не силой присвоив власть, не гонясь за честью, но сам преследуемый честью, и не человеческой воспользовавшись милостью, но от Бога, и Божию прияв благодать.
Но да помедлит слово о председательстве; предложим же нечто о низшей степени его служения. Каково например и это, едва не забытое мной и случившееся в продолжение описываемого времени? У правившегоЦерковью263 прежде Василия произошло с ним несогласие; от чего и как, лучше о том умолчать; довольно сказать, что произошло. Хотя Епископ был муж во всем прочем не недобродетельный, даже чудный по благочестию, как показало тогдашнее гонение264 и восстание против него; однако же в рассуждении Василия подвергся он человеческой немощи. Ибо бесславное касается не только людей обыкновенных, но и самых превосходных; и единому Богу свойственно быть совершенно непреткновенным и не увлекаться страстями. Итак, против него265 восстают избраннейшие и наиболее мудрые в Церкви, если только премудрее многих те, которые отлучили себя от мира и посвятили жизнь Богу, – я разумею наших Назореев, особенно ревнующих о подобных делах. Для них было тягостно, что презирается их могущество, оскорбленное и отринутое, и они отваживаются на самое опасное дело, замышляют отступить и отторгнуться от великого и безмятежного тела Церкви, отсекши и немалую часть народа из низкого и высокого сословия. И это было весьма удобно сделать по трем самым сильным причинам. Василий был муж уважаемый, и едва ли кто другой из наших любомудрцев пользовался таким уважением; если бы захотел, он имел столько сил, что мог бы придать смелости своим защитникам. А оскорбивший его находился в подозрении у города за смятение, произошедшее при возведении его на престол, так как и сан предстоятеля получен им был не столько законно и согласно с правилами, сколько насильственно. Явились также некоторые из западных архиереев, и они привлекали к себе всех православных в Церкви. Что же предпринимает этот добродетельный ученик Миротворца? Не ему было противоборствовать и оскорбителям, и защитникам, не его было дело заводить спор и расторгать тело Церкви, которая была уже в борьбе и находилась в опасном положении от тогдашнего преобладания еретиков. Посовещавшись об этом со мной, искренним советником, со мной же вместе предается он бегству, удаляется отсюда в Понт и настоятельствует в тамошних обителях, учреждает же в них нечто достойное воспоминаний и лобызает пустыню вместе с Илиею и Иоанном, великими хранителями любомудрия, находя это более для себя полезным, нежели в настоящем деле замыслить что-нибудь недостойное любомудрия, и, во время тишины приучившись управлять помыслами, нарушить это среди бури.
Но хотя отшельничество его было столь любомудренно и чудно, однако же возвращение найдем еще более превосходным и чудным. Оно произошло следующим образом. Когда мы были в Понте, поднялась вдруг градоносная туча, угрожающая пагубой, она сокрушала все Церкви, над которыми разражалась и на которые простирал власть свою златолюбивший и христоненавистнейший царь, одержимый этими двумя тяжкими недугами – ненасытностью и богохульством, – этот после гонителя гонитель, и после отступника хотя не отступник, однако же ничем не лучший для христиан, особенно же для тех из христиан, которые благочестивее и чище, – для поклонников Троицы, – что одно и называю я благочестием и спасительным учением. Ибо мы не взвешиваем Божества и единое неприступное Естество не делаем чуждым для самого Себя, вводя в Него инородные особи; не врачуем зла злом, и безбожного Савеллиева сокращения не уничтожаем еще более нечестивым разделением и сечением, сочувствуя которым, соименный неистовству Арий поколебал и растлил великую часть Церкви, и Отца не почтив, и обесчестив Тех, Которые от Отца, введением неравных степеней Божества. Напротив, мы знаем единую славу Отца – равночестие с Ним Единородного, и единую славу Сына – равночестие с Ним Духа. Чествуя и признавая Трех по личным свойствам и Единого по Божеству, мы рассуждаем, что унизить Единое из Трех значит ниспровергнуть все. Но этот царь, нимало не помышляя о том, будучи не в состоянии простирать взор горе, а напротив, низводимый ниже и ниже своими советниками, осмелился унизить с собой и Божеское естество. Он делается лукавой тварью, низводя господство до рабства и поставив наряду с тварью Естество несозданное и превысшее времени. Так он мудрствует и с таким нечестием вооружается на нас! Ибо не иначе должно представлять себе это, как варварским нашествием, в котором истребляются не гавани, не города и дома, или что-либо маловажное, человеческими руками созидаемое и скоро восстанавливаемое, но расхищаются сами души. Вторгается с царем и достойное его воинство, злонамеренные вожди Церквей, немилосердые четверовластники обладаемой им Вселенной. Одну часть Церквей они имели уже в своей власти, на другую делали свои набеги, а третью надеялись приобрести полномочием и рукой царя, которая или была уже занесена, или по крайней мере угрожала. Они пришли ниспровергнуть и нашу Церковь, всего более полагаясь на низость души в тех, о которых перед этим сказано, а также на неопытность тогдашнего нашего предстоятеля и на недуги наши. Предстояла великая борьба, в большей части из нас оказывалась мужественная ревность, но полк наш был слаб, не имел защитника и искусного борца, сильного словом и духом. Что ж эта мужественная, исполненная высоких помыслов и подлинно христолюбивая душа? Немного нужно было убеждений Василию, чтобы он явился и стал на нашу сторону. Напротив, едва увидел умоляющим меня (обоим нам предстоял общий подвиг, как защитникам правого учения), как был побежден молением. Прекрасно и весьма любомудренно рассудил он сам в себе по духовному разумению, что, если уже и впасть иногда в малодушие, то для этого есть другое время, именно время безопасности, а при нужде – время великодушию; поэтому тотчас отправляется со мной из Понта, заботясь об истине, которая была в опасности, делается добровольным защитником и сам себя отдает на служение матери-Церкви.
Но, может быть, изъявил он столько усердия, а служил несоответственно рвению? Или хотя и мужественно действует, но неблагоразумно? Или хотя и рассудительно, но не подвергаясь опасностям? Или и все это было в нем совершенно и выше описания, однако же оставались и некоторые следы малодушия? – Нимало. Напротив, все вдруг: примиряется, дает советы, приводит в порядок воинство, уничтожает встречающиеся препятствия, преткновения и все то, на что положившись, противники воздвигли на нас брань. Одно приемлет, другое удерживает, а иное отражает. Для одних он – твердая стена и оплот, для других «молот, разбивающий скалу» (Иер.23:29), и«огонь в терне» (Пс.117:12), как говорит Божественное Писание, удобно истребляющий подобных сухим ветвям и оскорбителей Божества. А если с Павлом действовал и Варнава, который об этом говорит и пишет, то и за это благодарение Павлу, который его избрал и сделал участником в подвиге! Таким образом, противники остались без успеха, и злые в первый раз тогда злопосрамлены и побеждены; они узнали, что презирающим других не безбедно презирать и каппадокиян, которым всего свойственнее непоколебимость в вере, верность и преданность Троице, ибо от Нее имеют они единение и крепость, тем самым, что защищают, сами будучи защищаемы, даже еще гораздо больше и крепче.
Вторым делом и попечением для Василия было – оказывать услуги Предстоятелю, уничтожить подозрение, уверить всех людей, что огорчение произошло по искушению лукавого, что это было нападение завидующего единодушию в добре, а сам он знал законы благопокорности и духовного порядка. Поэтому приходил, умудрял, повиновался, давал советы; был у Предстоятеля всем – добрым советником, правдивым заступником, истолкователем Божия слова, наставником в делах, жезлом старости, опорой Веры, самым верным в делах внутренних, самым деятельным в делах внешних. Одним словом, он признан настолько же благорасположенным, насколько прежде почитаем был недоброжелательным. С этого времени и церковное правление перешло к Василию, хотя на кафедре занимал он второе место, ибо за оказываемую им благорасположенность получил взамен власть. И было какое-то чудное согласие и сочетание власти: один управлял народом, а другой – управляющим. Василий уподоблялся укротителю львов, своим искусством смиряя властвующего, который имел нужду в руководстве и поддержке, потому что недавно возведенный на кафедру показывал еще в себе некоторые следы мирских привычек и не утвердился в духовном, а между тем вокруг было сильное волнение, и Церковь окружали враги. Поэтому сотрудничество было ему приятно, и при правлении Василия почитал он правителем себя.
Много и других доказательств заботливости и попечительности Василия о Церкви; таковы смелость его перед начальниками, как вообще перед всеми, так и перед самыми сильными в городе; его решения распрей, не без доверия принимаемые, а по произнесении его устами через употребление обратившиеся в закон; его заступничества за нуждающихся, большей частью в делах духовных, а иногда и в плотских (потому что и это, покоряя людей добрым расположением, исцеляет нередко души); пропитание нищих, странноприимство, попечение о девах, писаные и неписаные уставы для монашествующих, чиноположения молитв, благоукрашения алтаря и иное, чем только Божий воистину человек и действующий по Богу может быть полезен народу. Но еще выше и славнее одно следующее его дело.
Был голод самый жестокий из памятных дотоле. Город изнемогал; ниоткуда не было ни помощи, ни средств к облегчению зла. Приморские страны без труда переносят подобные недостатки, потому что иным сами снабжают, а другое получают с моря. У нас же, жителей твердой земли, и избытки бесполезны, и недостатки невознаградимы, потому что некуда сбыть то, что у нас есть, и неоткуда привезти, чего нет. Всего же несноснее в подобных обстоятельствах бесчувственность и ненасытность имеющих у себя избытки. Они пользуются временем, извлекают прибыток из скудости, собирают жатву с бедствий, не внимают тому, что «благотворящий бедному дает взаймы» Господу (Притч.19:17), что «кто удерживает у себя хлеб, того народ клянет» (Притч.11:26); не слышат ни обещаний человеколюбивым, угроз бесчеловечным; напротив, они ненасытимы сверх меры и плохо рассуждают, закрывая для бедных утробу свою, а для себя Божие милосердие, тогда как сами они имеют больше нужды в последнем, нежели другие – в их милосердии. Так поступают скупающие и продающие пшеницу, не стыдясь родства, не благодаря Бога, от Которого имеют избытки, когда другие терпят нужду. Но Василию надлежало не дождить хлеб с неба посредством молитвы и питать народ, бегствующий в пустыне, не источать неоскудевающую пищу из сосудов, наполняемых (что и чудно) через само истощение, чтобы в воздаяние за страннолюбие пропитать питающую, не насыщать тысячи пятью хлебами, в которых вторым чудом – их остатки, достаточные для многих трапез. Все это было прилично Моисею, Илии и моему Богу, от Которого и первым дарована таковая сила, а может быть, и нужно это было только в те времена и при тогдашних обстоятельствах, потому что знамения не для верующих, но для неверных. Но что подобно этим чудесам и ведет к тому же, то замыслил и привел Василий в исполнение с той же верой. Ибо, отверзши хранилища имущих словом и увещанием, совершает сказанное в Писании, «раздробляет алчущим» пищу (Пс.57:8), «насыщает нищих хлебом» (Пс.131:15), пропитывает «их в голод» (Пс.32:19), и «души алчущие исполняет благами» (Пс.106:9). И притом каким образом? Ибо и это сильно увеличивает его заслугу. Он собирает в одно место голодающих, а иных даже едва дышащих, мужей и жен, младенцев, старцев – весь жалкий возраст, требует всякого рода еды, какой только может быть утолен голод, выставляет котлы, полные овощей и соленых припасов, какими питаются у нас бедные, потом, подражая служению самого Христа, Который, препоясавшись лентием, не погнушался умыть ноги ученикам, при содействии своих рабов или служителей удовлетворяет телесным потребностям нуждающихся, удовлетворяет и потребностям душевным, к насыщению присоединив честь и облегчив их участь тем и другим.
Таков был новый наш хлебодатель и второй Иосиф! Но можем сказать о нем еще нечто и большее. Ибо Иосиф извлекает прибыль из голода, своим человеколюбием покупает Египет, во время обилия запасшись на время голода и будучи этому научен сновидениями других. А Василий был милостив даром, без выгод для себя помогал, в раздавании хлеба имел в виду одно, чтобы человеколюбием приобрести человеколюбие и через здешнее «раздавание хлеба» (Лк.12:42) сподобиться тамошних благ. К этому присовокуплял он и пищу словесную – совершенное благодеяние и даяние истинно высокое и небесное, потому что слово есть хлеб ангельский, им питаются и напоиваются души, алчущие Бога, ищущие не скорогибнущей и преходящей, но вечнопребывающей пищи. И таковой пищи самым богатым раздателям был этот, во всем прочем, насколько знаем, весьма скудный и убогий, врачевавший«не голод хлеба, не жажду воды», но желание «слова» истинно животворного и питательного (Ам.8:11), которое хорошо им питаемого ведет к преуспеванию духовного возраста.
За эти и подобные дела (ибо нужно ли останавливаться на подробном описании их?), когда соименный266 благочестию уже преставился и спокойно испустил дух на руках Василия, возводится он на высокий престол епископский, правда, не без затруднений, не без зависти и противоборства со стороны как председательствующих в отечестве, так и присоединившихся к ним самых порочных граждан. Впрочем, надлежало препобедить Духу Святому, и Он подлинно по превосходству побеждает. Ибо из сопредельных стран воздвигает для помазания известных благочестием мужей и ревнителей, а в числе их и нового Авраама, нашего патриарха, моего отца, с которым происходит даже нечто чудное. Не только по причине многих лет оскудев силами, но и удрученный болезнью, находясь при последнем дыхании, он отваживается на путешествие, чтобы своим голосом помочь избранию, и возложив упование на Духа, (скажу кратко) возложен был мертвым на носилки, как в гроб, возвращается же юным, сильным, смотрящим горе, будучи укреплен рукой, помазанием (а не много сказать) и главой помазанного. И к древним сказаниям да будет присовокуплено и это, что труд дарует здоровье, что ревность воскрешает мертвых, что скачет старость, помазанная Духом.
Так удостоенный председательства, как и свойственно мужам, которые сделались ему подобными, сподобились такой же благодати и приобрели столько к себе уважения. Василий ничем последующим не посрамил ни своего любомудрия, ни надежды вверивших ему служение. Но в такой же мере оказывался непрестанно превосходящим самого себя, в какой до сих пор превосходил других, рассуждая об этом превосходно и весьма любомудренно. Ибо быть только не плохим или сколько ни есть и как ни есть добрым, почитал он добродетелью отдельного человека. А в начальнике и предстоятеле, особенно же в имеющем подобное267 начальство, и то уже порок, если не многим превосходит он простолюдинов, если не оказывается непрестанно лучшим и лучшим, если не соразмеряет добродетели с саном и высокостью престола. Ибо и тот, кто стоит высоко, едва успевает наполовину; и тот, кто преизобилует добродетелью, едва привлекает многих к посредственности. Лучше же сказать (полюбомудрствую об этом несколько возвышеннее), что усматриваю (а думаю, усмотрит со мной и всякий мудрый) в моем Спасителе, когда Он был с нами, вообразив в Себе и то, что выше нас, и наше естество, то же, как рассуждаю, было и здесь. И Христос, по сказанному, «преспевал» как«возрастом», так и «премудростью и благодатью» (Лк.2:52), не в том смысле, что получал в этом приращение (что могло стать совершеннее в Том, Кто совершенен с самого начала?), но в том смысле, что это открывалось и обнаруживалось в Нем постепенно. И добродетель Василия получила тогда, как думаю, не приращение, но больший круг действий, и при власти нашла она больше предметов, где показать себя.
Во-первых, делает он для всех явным, что данное ему было не делом человеческой милости, но даром Божией благодати. Но то же покажут и поступки его со мной. Ибо в чем я соблюдал любомудрие при этом обстоятельстве, в том и он держался того же любомудрия. Когда все другие думали, что я поспешу к новому Епископу, обрадуюсь (что, может быть, и случилось бы с другим) и лучше с ним разделю начальство, нежели соглашусь иметь такую же власть, и когда обо всем этом делали вывод на основании нашей дружбы, тогда, избегая высокомерия, которого и во всем избегаю не меньше всякого другого, а вместе избегая и повода к зависти, особенно пока обстоятельства не пришли еще в порядок, но находились в замешательстве, остался я дома, с насилием обуздав желание увидеться с Василием. А он жалуется на это, правда, однако же, извиняет. И после этого, когда пришел я к нему, но, по той же опять причине, не принял ни чести вступить на кафедру, ни предпочтения между пресвитерами, он не только не стал порицать этого, но еще (что и благоразумно сделал) похвалил, и лучше согласился сносить обвинения в гордости от тех, которые не понимали такой предусмотрительности, нежели поступить в чем-нибудь вопреки разуму и его внушениям. И чем другим доказал бы он лучше, что душа его выше всякого человекоугодничества и ласкательства, что у него в виду одно – закон добра, как не таким образом мыслей в рассуждении меня, которого считал в числе первых и близких друзей своих?
Потом смягчает и врачует он высокомудренным и целебоносным словом своим тех, которые восстали против него. И достигает этого не угодливостью и не поступками неблагородными, но действуя весьма отважно и прилично сану, как человек, который не смотрит на одно настоящее, но заботится о будущей благопокорности. Примечая, что от мягкости нрава происходит уступчивость и робость, а от суровости – строптивость и своенравие, он помогает одному другим, и упорство растворяет кротостью, а уступчивость – твердостью. Редко нужно было прибегать ему к слову, чаще дело оказывалось поддавшимся врачеванию. Не хитростью порабощал он, но привлекал к себе благорасположением. Не власть употреблял он наперед, но пощадой покорял власти и, что всего важнее, покорял тем, что все уступали его разуму, признавали добродетель его для себя недосягаемой, и в одном видели свое спасение – быть с ним и под его начальством, а также одно находили опасным – быть против него, и отступление от него почитали отчуждением от Бога. Так добровольно уступали и покорялись, как бы ударами грома склоняемые под власть; каждый приносил свое извинение, и сколько прежде оказывал вражды, столько теперь благорасположения и преуспевания в добродетели, в которой одной и находил для себя самое сильное оправдание. И только разве неизлечимо поврежденный пренебрегал и отвергал, чтобы самому себя сокрушить и истребить, как ржа пропадает вместе с железом.
Когда же домашние дела устроились по его мысли и как не рассчитывали неверные, которые не знали его, тогда замышляет в уме нечто большее и возвышеннейшее. Другие смотрят только себе под ноги, рассчитывают, как бы свое только было в безопасности (если это истинная безопасность), дальше же не распространяются, и не могут выдумать или привести в исполнение ничего великого и смелого, но он, хотя во всем другом соблюдал умеренность, в этом же не знает умеренности, напротив, высоко подняв главу и озирая окрест душевным оком, объемлет всю Вселенную, куда только пронеслось спасительное слово. Примечая же, что великое наследие Бога, приобретенное Его учениями, законами и страданиями, «народ святой, царственное священство» (1Пет.2:9), приведено в трудное положение, вовлечено в тысячи мнений и заблуждений, и виноград, перенесенный и пересаженный из Египта – этого безбожного и темного неведения, достигший красоты и необъятного величия, так что покрыл всю землю, распростерся выше гор и кедров, – этот самый виноград поврежден лукавым и диким вепрем – дьяволом (Пс.79:9–14), – примечая это, Василий не признает достаточным в безмолвии оплакивать бедствие и к Богу только воздевать руки, у Него искать прекращения окружащих зол, а самому между тем почивать; напротив, он вменяет себе в обязанность и от себя привнести нечто и оказать какую-нибудь помощь. Ибо что горестнее этого бедствия? И о чем более должно заботиться взирающему горе? Когда один делает хорошо или худо, это ничего не предвещает для целого общества. Когда целое в хорошем или худом положении, тогда по необходимости и каждый член общества приходит в подобное же состояние. Это-то представлял и имел в виду и этот попечитель и защитник общего блага. И поскольку, как думает Соломон заодно с самой истиной, а «зависть – гниль для костей» (Притч.14:30), и беззаботный бывает благодушен, а сострадательный – скорбен, неотступный помысел сушит его сердце, то Василий приходил в содрогание, скорбел, уязвлялся, был в положении то Ионы, то Давида,«скорбел душой» (Ин.4:8), не давал ни сна очам, ни дремания веждам (Пс.131:4), заботами изнурял плоть, пока не находил уврачевания злу. Он ищет Божеской или и человеческой помощи, только бы остановить общий пожар и рассеять окружащую нас тьму.
И так изобретает следующее одно весьма спасительное средство. Сколько мог, углубившись в себя самого и затворившись с Духом, напрягает все силы человеческого разума, перечитывает все глубины Писания, и учение благочестия предает письменам. Возражает еретикам, борется и препирается с ними, отражает их чрезмерную наглость, и тех, которые были под руками, низлагает вблизи разящим оружием уст, а тех, которые находились вдали, поражает стрелами письмен, не менее достойных уважения, как и начертания на скрижалях, потому что изображают законы не одному иудейскому, малочисленному народу, не о пищи и питии, не о жертвах, установленных на время, не о плотских очищениях, но всем родам, всем частям Вселенной, о слове истины, которым приобретает спасение.
Но было у него и другое средство. Поскольку как дело без слова, так и слово без исполнения равно не совершенны, то он присовокупляет к слову и содействие самих дел. К одним идет сам, к другим посылает, иных зовет к себе, дает советы, «обличает, запрещает» (2Тим.4:2), угрожает, укоряет, защищает народы, города, отдельных людей, придумывает все роды спасения, всем врачует. Этот Василий, архитектор Божией скинии (Исх.31:1–2), употребляет в дело всякое вещество и искусство, все сплетает вместе, чтобы составилось изящество и стройность единой Красоты. Нужно ли уже говорить о чем другом?
Между тем опять пришел к нам христоборный царь и притеснитель Веры, и чем с сильнейшим противником должен он был иметь дело, тем с большим пришел нечестием и с ополчением, воспламененным больше прежнего, подражая тому нечистому и лукавому духу, который, оставив человека и скитавшись, возвращается к нему, чтобы, как сказано в Евангелии (Лк.11:24–26), вселиться с большим числом духов. Его-то учеником делается царь, чтобы и загладить первое свое поражение, и присовокупить что-нибудь к прежним ухищрениям. Тяжело и жалко было видеть, что повелитель многих народов, удостоенный великой славы, покоривший всех окрест себя державе нечестия, ниспровергнувший все преграды, оказался побежденным от единого мужа и от единого города, сделался посмешищем, как сам замечал, не только для руководимых им поборников безбожия, но и для всех людей. Рассказывают о царе Персии268, что, когда шел он с войском в Элладу, ведя всякого рода людей, кипя гневом и возносясь гордостью, тогда не этим одним превозносился, и не только не полагал меры угрозам, но чтобы сильнее поразить умы эллинов, заставлял себя бояться превращением самих стихий. Носилась молва о какой-то небывалой суше и о каком-то небывалом море этого нового творца, о воинстве, плывущем по суше и шествующем по морю, о похищенных островах, о море, наказанном бичами, и о многом другом, что, ясно свидетельствуя о расстройстве умов в воинстве и в военачальнике, поражало, однако же, ужасом слабодушных, хотя и возбуждало смех в людях более мужественных и твердых рассудком. Ни в чем подобном не имел нужды ополчившийся против нас, но, по слухам, он делал и говорил, что и того было еще хуже и пагубнее. «Поднимает к небесам уста свои», хулу говоря в высоту, и «язык его расхаживает по земле» (Пс.72:9). – Так прекрасно божественный Давид, еще прежде нас, выставил на позор этого, преклонившего небо к земле и к тварям причислившего премирное Естество, Которого тварь и вместить не может, хотя Оно и пребывало несколько с нами, по закону человеколюбия, чтобы привлечь к Себе нас, поверженных на землю! И как ни блистательны первые опыты отважности этого царя, но еще блистательнее последние с нами подвиги. Какие же имею в виду первые опыты? Изгнания, бегства, описания имущества, явные и скрытые наветы, убеждения, когда хватало на это времени, принуждения за недостаточностью убеждений, изгнание из церквей исповедников правого и нашего учения, а введение в Церковь сторонников царской расправы, тех, которые требовали рукописного нечестия и составляли писания еще более ужасные; сожжение пресвитеров на море; злочестивые военачальники, которые не персов одолевают, не скифов покоряют, не варварский какой-нибудь народ преследуют, но ополчаются на Церкви, издеваются над алтарями, бескровные жертвы обагряют кровью людей и жертв, оскорбляют стыдливость дев. И для чего все это? Для того, чтобы изгнан был патриарх Иаков, а на место его введен Исав, «возненавиденный»(Мал.1:2) до рождения. Таковы сказания о первых опытах его отважности; они и доныне, как скоро приходят на память или пересказываются, извлекают слезы у многих.
Но когда царь, обойдя прочие страны, устремился, с намерением поработить, на эту незыблемую и неуязвимую матерь Церквей, на эту единственно еще оставшуюся животворную искру истины, тогда в первый раз почувствовал безуспешность своего замысла; ибо он был отражен, как стрела, ударившаяся в твердыню, и отскочил, как порванная ветвь. Такого встретил он предстоятеля Церкви! И о такой ударившись утес, сокрушился! От испытавших тогдашние бедствия можно и о чем-нибудь другом услышать рассказы и повествования (а нет никого, кто бы не повествовал об этом); но всякий удивляется, кто только знает тогдашние борения, нападения, обещания, угрозы, знает, что к Василию с намерением уговорить его присылались то проходящие должность судей, то люди военного звания, то женские приставники – эти мужи между женами, и жены между мужами, мужественные только в одном – в нечестии, естественно неспособные предаваться распутству, но блудодействующие языком, которым только и могут; наконец, этот архимагир269 Навузардан, грозивший Василию орудием своего ремесла, и отошедший в огонь, и здесь для него привычный.
Но я, как можно сокращеннее, передам слову, что кажется мне наиболее удивительным и о чем не могу умолчать, хотя бы и желал. Кто не знает тогдашнего начальника270 области, который как собственную свою дерзость особенно устремлял против нас (потому что и крещением был совершен или погублен у них271, так сверх нужды услуживал Повелителю, и своей угодливостью во всем на долгое время удерживал за собой власть? К этому-то правителю, который скрежетал зубами на Церковь, принимал на себя львиный образ, рыкал, как лев, и для многих был неприступен, вводится, или, лучше сказать, сам входит и доблестный Василий, как призванный на празднество, а не на суд. Как пересказать мне достойным образом или дерзость правителя, или благоразумное сопротивление ему Василия? Для чего тебе, сказал первый (назвав Василия по имени, ибо не удостоил наименовать епископом), хочется с дерзостью противиться такому могуществу и одному из всех оставаться упорным? Доблестный муж возразил: в чем и какое мое высокоумие, не могу понять этого. – В том, говорит первый, что не держишься одной Веры с царем, когда все другие склонились и уступили. – Не этого требует царь мой, отвечает Василий, не могу поклониться твари, будучи сам Божия тварь и имея повеление быть богом. – Но что же мы, по твоему мнению? – спросил правитель. – Или ничего не значим мы, повелевающие это? Почему не важно для тебя присоединиться к нам, и быть с нами в общении? – Вы правители, – отвечал Василий, – и не отрицаю, что правители знаменитые, – однако же не выше Бога. И для меня важно быть в общении с вами (почему и не так? И вы Божия тварь); впрочем, не важнее, чем быть в общении со всяким другим из подчиненных вам, потому что христианство определяется не достоинством лиц, а верой. – Тогда правитель пришел в волнение, сильнее воскипел гневом, встал со своего места и начал говорить с Василием суровей прежнего. Что же, – сказал он, – разве не боишься ты власти? – Нет, – что ни будет, и чего ни потерплю. – Даже хотя бы потерпел ты и одно из многого, что состоит в моей воле? – Что же такое? Объясни мне это. – Отнятие имущества, изгнание, истязание, смерть. – Ежели можешь, угрожай иным; а это нимало нас не трогает. – Как же это, и почему? – спросил правитель. – Потому, – отвечает Василий, – что не подлежит описанию имуществ, кто ничего у себя не имеет, разве потребуешь от меня и этого волосяного рубища и немногих книг, в которых состоят все мои пожитки. Изгнания не знаю; потому что не связан никаким местом; и то, на котором живу теперь, не мое, и всякое, куда меня ни кинут, будет мое. Лучше же сказать, везде Божие место, где ни буду я«странником и пришлецом» (Пс.38:13). А истязания что возьмут, когда нет у меня и тела, разве имеешь в виду первый удар, в котором одном ты и властен? Смерть же для меня благодетельна – она скорее препошлет к Богу, для Которого живу и тружусь, для Которого большей частью себя самого я уже умер и к Которому давно спешу. – Правитель, изумленный этими словами, сказал, что так и с такой свободой никто раньше не говаривал перед ним, – и при этом присовокупил свое имя. – Может быть, – отвечал Василий, – ты не встречался с Епископом, иначе, без сомнения, имею дело о подобном предмете, услышал бы ты такие же слова. Ибо во всем ином, о правитель, мы скромны и смирнее всякого, – это повелевает нам заповедь, и не только перед таким могуществом, но даже перед кем бы то ни было, не поднимаем брови, а когда дело о Боге, и против Него дерзают восставать, тогда, презирая все, мы имеем в виду одного Бога. Огонь же, меч, дикие звери и терзающие плоть когти скорее будут для нас наслаждением, нежели произведут ужас. Сверх этого оскорбляй, грози, делай все, что тебе угодно, пользуйся своей властью. Пусть слышит об этом и царь, что ты не покоришь себе нас и не заставишь приложиться к нечестию, какими ужасами ни будешь угрожать.
Когда Василий сказал это, а правитель, выслушав, узнал, до какой степени неустрашима и неодолима твердость его, тогда уже не с прежними угрозами, но с некоторым уважением и с уступчивостью велит ему выйти вон и удалиться. А сам, как можно поспешнее, представ царю, говорит: «Побеждены мы, царь, настоятелем этой Церкви. Это муж, который выше угроз, тверже доводов, сильнее убеждений. Надобно подвергнуть искушению других, не столь мужественных, а его или открытой силой должно принудить, или и не ждать, чтобы уступил он угрозам».
После этого царь, виня себя и будучи побежден похвалами Василию (и враг дивится доблести противника), не велит делать ему насилия; и как железо, хотя смягчается в огне, однако же не престает быть железом, так и он, переменив угрозы в удивление, не принял общения с Василием, стыдясь показать себя переменившимся, но ищет наиболее благоприличного оправдания. И это покажет слово. Ибо в день Богоявления, при многочисленном стечении народа, в сопровождении окружающей его свиты, вошел во храм и, присоединясь к народу, этим самым показывает вид единения. Но не должно обойти молчанием и этого. Когда вступил он внутрь храма, и слух его, как громом, поражен был начавшимся псалмопением, когда увидел он море народа, а в алтаре, и близ его не столько человеческое, сколько ангельское благолепие, и впереди всех в прямом положении стоял Василий, каким в слове Божием описывается Самуил (1Цар.7:10), не склоняющийся ни телом, ни взором, ни мыслью (как будто бы в храме не произошло ничего нового), но пригвожденный (скажу так) к Богу и к престолу, а окружающие его стояли в каком-то страхе и благоговении; когда, говорю, царь увидел все это, и не находил примера, к которому бы мог применить увиденное, тогда пришел он в изнеможение как человек, и взор, и душа его от изумления покрываются мраком и приходят в кружение. Но это не было еще приметным для многих. Когда же надобно было царю принести к божественной трапезе дары, приготовленные собственными его руками272, и по обычаю никто их не касался (не известно было, примет ли Василий); тогда обнаруживается его немощь. Он шатается на ногах, и если бы один из служителей алтаря, подав руку, не поддержал пошатнувшегося и он упал, то падение это было бы достойно слез. О том же, что и с каким любомудрием вещал Василий самому царю (ибо в другой раз, быв у нас в церкви, вступил он за завесу и имел там, как весьма желал, свидание и беседу с Василием), нужно ли говорить что иное, кроме того, что окружавшие царя и мы, вошедшие с ними, слышали тогда Божии слова. Таково начало и таков первый опыт царского к нам снисхождения; этим свиданием, как поток, остановлена большая часть обид, какие до тех пор наносили нам.
Но вот другое происшествие, которое не менее важно, чем уже описанные. Злые превозмогли; Василию определено изгнание, и ничто не мешало к исполнению определения. Наступила ночь, приготовлена колесница, враги рукоплескали, благочестивые уныли, мы окружали путника, с охотой готовившегося к отъезду; исполнено было и все прочее, нужное к этому прекрасному поруганию. И что же? Бог разоряет определение. Кто поразил первенцев Египта, ожесточившегося против Израиля, Тот и теперь поражает болезнью сына царя. И как мгновенно! Здесь писание об изгнании, а там определение о болезни; и рука лукавого писца удержана, святой муж спасается, благочестивый делается даром горячки, вразумившей дерзкого царя! Что справедливее и скоропостижнее этого? А последствия были таковы. Царский сын страдал и изнемогал телом; сострадал с ним и отец. И что же делает отец? – отовсюду ищет помощи, избирает лучших врачей, совершает молебствия с усердием, какого не оказывал дотоле, и повергшись на землю, потому что злострадание и царей делает смиренными. И в этом ничего нет удивительного, и о Давиде написано, что сначала также скорбел о сыне (2Цар.12:16). Но как царь нигде не находил врачевания от болезней, то прибегает к вере Василия. Впрочем, стыдясь недавнего оскорбления, не сам от себя приглашает этого мужа, но просить его поручает людям, наиболее к себе близким и привязанным. И Василий пришел, не отговариваясь, не упоминая о случившемся, как сделал бы другой, с его приходом облегчается болезнь, отец предается благим надеждам. И если бы к сладкому не примешивал он горечи, и призвав Василия, не продолжал в то же время верить неправославным, то, может быть, царский сын, получив здоровье, был бы спасен отцовыми руками, в чем были уверены находившиеся при этом и принимавшие участие в горести.
Говорят, что в скором времени случилось то же и с областным начальником. Постигшая болезнь и его склоняет под руку Святого. Для благоразумных наказание действительно бывает уроком; для них злострадание нередко лучше благоденствия. Правитель страдал, плакал, жаловался, посылал к Василию, умолял его, взывал к нему: «Ты удовлетворен; подай спасение» – и он получил просимое, как сам сознавался и уверял многих, не знавших об этом; потому что не переставал удивляться делам Василия и рассказывать о них.
Но таковы были и такой имели конец поступки Василия с этими людьми; а с другими не поступал ли Василий иначе? Не было ли у него маловажных ссор и за малости? Не оказал ли в чем меньшего любомудрия, так что это было бы достойно молчания или не очень похвально? Нет. Но кто на Израиля некогда воздвиг губителя Адера (2Цар.11:14), тот и против Василия воздвигает правителя Понтийской области, по-видимому, негодующего за одну женщину, а в действительности поборствующего нечестию и восставшего на благочестие. Умалчиваю о том, сколько каких оскорблений причинил он этому мужу (а то же будет сказать) и Богу, против Которого и за Которого воздвигнута была брань. Одно то передаю слову, что наиболее и оскорбителя постыдило, и подвижника возвысило, если только высоко и велико быть любомудрым, и любомудрием одерживать верх над многими.
Одну женщину, знатную по мужу, который недавно кончил жизнь, преследовал товарищ этого судьи, принуждая ее против воли вступить с ним в брак. Не зная, как избежать преследований, она приемлет намерение, не столько смелое, сколько благоразумное, прибегает к священной трапезе, и Бога избирает защитником от нападений. И если сказать перед самой Троицею (употреблю между похвалами это судебное выражение), что надлежало делать не только великому Василию, который в подобных делах для всех был законодателем, но и всякому другому, гораздо низшему перед Василием, впрочем, иерею? Не должно ли было вступиться в дело, удержать прибегшую, позаботиться о ней, подать ей руку помощи, по Божию человеколюбию и по закону, почтившему жертвенники? Не должно ли было решиться скорее все сделать и претерпеть, нежели согласиться на какую-либо против нее жестокость и тем как поругать священную трапезу, так поругать и веру, с какой умоляла бедствовавшая? – Нет, говорит новый судья, надлежало покориться моему могуществу, и христианам стать изменниками собственных своих законов. – Один требовал просительницу, другой всеми мерами ее удерживал; и первый выходил из себя, а наконец, посылает нескольких чиновников обыскать опочивальню Святого, не потому, чтобы находил это нужным, но для того более, чтобы опозорить его. Что ты говоришь? Обыскивать дом этого бесстрастного, которого охраняют ангелы, на которого жены не смеют и взирать! Не только еще велит обыскать дом, но самого Василия представить к нему и подвергнуть допросу, не кротко и человеколюбиво, но как одного из осужденных. Один явился, а другой предстал исполненный гнева и высокомерия. Один предстоял, как и мой Иисус перед судиею Пилатом, и громы медлили: «оружие» Божие было уже «очищено», но отложено, «лук напряжен», но удержан (Пс.7:13), открывая время покаянию – таков закон у Бога!
Посмотри на новую борьбу подвижника и гонителя! Один приказывал Василию совлечь с себя верхнее рубище. Другой говорит: если хочешь, скину перед тобой и хитон. Один грозил побоями бесплотному – другой уже преклонял голову. Один угрожал когтями; другой отвечает: оказав мне услугу такими терзаниями, уврачуешь мою печень, которая, как видишь, очень беспокоит меня. – Так они препирались между собой. Но город, как скоро узнал о несчастии и общей для всех опасности (такое оскорбление почитал всякий опасностью для себя), весь приходит в волнение и воспламеняется; как рой пчел, встревоженный дымом, друг от друга возбуждаются и приходят в смятение все сословия, все возрасты, а более всех оружейники и царские ткачи, которые в подобных обстоятельствах, по причине свободы, какой пользуются, бывают раздражительнее и действуют смелее. Все для каждого стало оружием, случилось ли что под руками по ремеслу, или встретилось раньше другого; у кого факелы в руках, у кого занесенные камни, у кого поднятые палки; у всех одно направление, один голос и общее стремление. Гнев – страшный воин и военачальник. При таком воспламенении умов и женщины не остались безоружными (у них ткацкие берда273. служили вместо копий), и воодушевляемые ревностью перестали уже быть женщинами, напротив, самонадеянность превратила их в мужчин. Коротко сказать: думали, что, расторгнув на части правителя, разделят между собой благочестие. И тот у них был благочестивее, кто первый бы наложил руку на замыслившего такую дерзость против Василия. Что же строгий и дерзкий судия? – Стал жалким, бедным, самым смиренным просителем. Но явился этот без крови мученик, без ран венценосец, и удержав силой народ, обуздываемый уважением, спас своего просителя и оскорбителя. Так сотворил Бог святых, «сотворивший все и претворивший» (Ам.5:8) в лучшее, Бог, Который «гордым противится, смиренным же дает благодать» (Притч.3:34). Но разделивший море, Пресекший реку, Пременивший законы стихий, воздеянием рук Воздвигший победные памятники, чтоб спасти народ бегствующий, чего не сотворил бы, чтоб и Василия спасти от опасности?
С этого времени брань от мира прекратилась и возымела от Бога справедливый конец, достойный веры Василия. Но с этого же времени начинается другая брань, уже от епископов и их сторонников; и в ней много бесславия, а еще больше вреда подчиненным. Ибо кто убедит других соблюдать умеренность, когда таковы предстоятели? – К Василию давно не имели расположения по трем причинам. Не были с ним согласны в рассуждении Веры, а если и соглашались, то по необходимости, принужденные множеством. Не совсем отказались и от тех низостей, к каким прибегали при рукоположении. А то, что Василий далеко превышал их славой, было для них всего тягостнее, хотя и всего стыднее признаться в том. Произошла еще и другая распря, которой подновилось прежнее. Когда отечество наше разделено на два воеводства, два города274 сделаны в нем главными, и к новому отошло многое из принадлежавшего старому, тогда и между епископами произошли замешательства. Один275 думал, что с разделом гражданским делится и церковное правление, поэтому присваивал себе, что приписано вновь к его городу, как принадлежащее уже ему, а отнятое у другого. А другой276 держался старого порядка и раздела, какой был издревле от отцов. Из-за этого частью уже произошли, а частью готовы были произойти многие неприятности. Новый Митрополит отвлекал от съезда на соборы, расхищал доходы. Пресвитеры Церквей – одни склонялись на его сторону, другие заменялись новыми. От этого положение Церквей делалось хуже и хуже от раздора и разделения, потому что люди бывают рады нововведениям, с удовольствием извлекают из них свои выгоды, и легче нарушить какое-нибудь постановление, нежели восстановить нарушенное. Более же всего раздражали нового Митрополита Таврские всходы и проходы, которые были у него перед глазами, а принадлежали Василию; в великое также ставил он пользоваться доходами от святого Ореста, и однажды отняты были даже мулы у самого Василия, который ехал своей дорогой; разбойническая толпа возбранила ему продолжать далее путь. И какой благовидный предлог! Духовные дети, спасение душ, дело Веры – все это служит прикрытием ненасытности (дело самое нетрудное!). К этому присовокупляется правило, что не должно платить дани не православным (а кто оскорбляет вас, тот неправославен).
Но святой, воистину Божий и горнего Иерусалима Митрополит, не увлекся с другими в падение, не потерпел того, чтобы оставить дело без внимания, и не слабое придумал средство к прекращению зла. Посмотрим же, как оно было велико, чудно и (что более сказать?) достойно только его души. Сам раздор употребляет он как повод к приращению Церкви, и случившемуся дает самый лучший оборот, умножив в отечестве число епископов. А из этого что происходит? – Три главные выгоды. Попечение о душах приложено большее, каждому городу даны свои права, а тем и вражда прекращена.
Для меня было страшно это измышление, я боялся, чтобы самому мне не стать придатком, или не знаю, как назвать это приличнее. Всему удивляюсь в Василии, даже не могу и выразить, сколь велико мое удивление, но (признаюсь в немощи, которая и без того уже не безызвестна многим) не могу похвалить себя одного – этого нововведения относительно меня и этой невероятности; само время не истребило во мне скорби о том. Ибо отсюда низринулись на меня все неудобства и замешательства в жизни. От этого не мог я ни быть, ни считаться любомудрым, хотя в последнем не много важности. Разве в извинение мужа этого примет кто от меня то, что он мудрствовал выше, нежели по-человечески, что он, прежде нежели переселился из здешней жизни, поступал уже во всем по духу, и умея уважать дружбу, не оказывал ему уважения только там, где надлежало предпочесть Бога и чаемому отдать преимущество перед тленным.
Боюсь, чтобы избегая обвинения в нерадении от тех, которые требуют описания всех дел Василия, не сделаться виновным в неумеренности перед теми, которые хвалят умеренность, потому что и сам Василий не презирал умеренности, особенно хвалил правило, что умеренность во всем есть совершенство, и соблюдал его в продолжение всей своей жизни. Впрочем, оставляя без внимания тех и других, любителей и излишней краткости и чрезмерной обширности, продолжу еще слово.
Каждый преуспевает в чем-нибудь своем, а некоторые и в нескольких из многочисленных видов добродетелей, но во всем никто не достигал совершенства, – без всякого же сомнения не достиг никто из известных нам. Напротив, у нас тот совершеннейший, кто успел во многом или в одном преимущественно. Василий же настолько совершенен во всем, что стал как бы образцовым произведением природы. Рассмотрим это так.
Хвалит ли кто нестяжательность, жизнь скудную и не терпящую излишеств? Но что же бывало когда у Василия, кроме тела и необходимых покровов для плоти? Его богатство – ничего у себя не иметь и жить с единым крестом, который почитал он для себя дороже многих стяжаний. Невозможно всего приобрести, хотя бы кто и захотел, но надобно уметь все презирать, и таким образом казаться выше всего. Так рассуждал, так вел себя Василий. И ему не нужны были ни алтари, ни суетная слава, ни народное провозглашение: «Кратет дает свободу фивянину Кратету». Он старался быть, а не только казаться совершенным, жил не в бочке и не среди торжища, где мог бы всем наслаждаться, сам недостаток обращая в новый род изобилия. Но без тщеславия был убог и нестяжателен, и любя извергать из корабля все, что когда ни имел, легко переплыл море жизни.
Достойны удивления воздержание и довольство малым, похвально не отдаваться во власть сластолюбию и не раболепствовать несносному и низкому властелину – чреву. Кто же до такой степени был почти невкушающим пищи и (можно сказать) бесплотным? Обжорство и пресыщение отверг он, предоставив людям, которые уподобляются бессловесным и ведут жизнь рабскую и пресмыкающуюся. А сам не находил великого ни в чем том, что, пройдя через гортань, имеет равное достоинство; но пока был жив, поддерживал жизнь самым необходимым и одну знал роскошь – не иметь и вида роскоши, но взирать на лилии и на птиц, у которых и красота безыскусственна, и пища везде готова, – взирать сообразно с высоким наставлением (Мф.6:26–28) моего Христа, обнищавшего для нас и плотью, чтобы обогатились мы Божеством. От этого-то у Василия один был хитон, одна была ветхая верхняя риза; а сон на голой земле, бдение, неупотребление омовений составляли его украшение; самой вкусной вечерею и снедью служили хлеб и соль – нового рода приправа, и трезвое и не оскудевающее питие, какое и не трудившимся приносят источники. А этим же, или не оставляя этого, облегчать и врачевать свои недуги было у него общим со мной правилом любомудрия. Ибо мне, скудному в другом, надлежало сравниться с ним в скорбной жизни.
Велики целомудрие, безбрачная жизнь, близость с ангелами – существами одинокими, помедлю говорить: со Христом, Который, благоволив и родиться для нас рожденных, рождается от Девы, узаконивая тем непорочность, которая бы возводила нас отсюда, ограничивала мир, лучше же сказать, из одного мира препосылала в другой мир, из настоящего в будущий. Но кто же лучше Василия или непорочность чтил, или предписывал законы плоти, не только собственным своим примером, но и произведениями своих трудов? Кем устроены обители дев? Кем составлены письменные правила, которыми он уцеломудривал всякое чувство, приводил в благоустройство каждый член тела и убеждал хранить истинное целомудрие, обращая внутреннюю красоту от видимого к незримому, изнуряя внешнее, отнимая у пламени сгораемое вещество, сокровенное же открывая Богу – единому жениху чистых душ, который вводит к Себе души бодрствующие, если выходят навстречу Ему со светло горящими светильниками и с обильным запасом елея.
Много было споров и разногласий о жизни пустыннической и уединенно общежительной. Без сомнения, та и другая имеет в себе и доброе, и худое не без примеси. Как первая, хотя в большей степени безмолвна, благоустроена и удобнее собирает к богомыслию, но, поскольку не подвергается испытаниям и сравнениям, бывает не без надмения; так другая, хотя в большей степени деятельна и полезна, но не изъята от мятежей. И Василий превосходнейшим образом соединил и слил оба эти рода жизни. Построил скиты и монастыри не вдали от общин и общежитий, не отделял одних от других, как бы некоторой стеной, и не разлучал, но вместе и привел в ближайшее соприкосновение и разграничил, чтобы и любомудрие не было необщительным, и деятельность не была нелюбомудренной; но как море и суша делятся между собой своими дарами, так и они бы совокупно действовали к единой славе Божией.
Что еще? Прекрасны человеколюбие, питание нищих, вспомоществование человеческой немощи. Отойди несколько от города и посмотри на новый город277, на это хранилище благочестия, на эту общую сокровищевлагательницу избыточествующих, в которую по увещаниям Василия вносятся не только избытки богатства, но даже и последние достояния, и здесь ни моли до себя все допускают, ни татей не радуют, но спасаются и от нападений зависти и от разрушительного времени. Здесь учится любомудрию болезнь, ублажается несчастье, испытывается сострадательность. В сравнении с этим заведением что для меня и семивратные и Египетские Фивы, и Вавилонские стены, и Карийские гробницы Мавзола, и пирамиды, и несчетное количество меди в Колоссе, или величие и красота храмов уже не существующих, но составляющих предмет удивления для людей и описываемых в историях, хотя строителям своим не принесли они никакой пользы, кроме незначительной славы? Для меня гораздо удивительнее этот краткий путь к спасению, это самое удобное восхождение к небу. Теперь нет уже перед нашими взорами тяжкого и жалкого зрелища; не лежат перед нами люди еще до смерти умершие и омертвевшие большей частью телесных своих членов, гонимые из городов, из домов, с торжищ, от вод, от людей, наиболее им любезных, узнаваемых только по именам, а не по телесным чертам. Их не кладут товарищи и домашние при местах народных собраний и сходбищ, чтоб возбуждали своей болезнью не столько жалость, сколько отвращение, слагая жалобные песни, если у кого остается еще голос. Но к чему описывать все наши злострадания, когда недостаточно к этому слово? Василий преимущественно перед всеми убеждал, чтобы мы, как люди, не презирали людей, бесчеловечием к страждущим не бесчестили Христа – единую Главу всех; но через бедствия других благоустраивали собственное свое спасение, и имея нужду в милосердии, свое милосердие давали взаймы Богу. Поэтому этот благородный, рожденный от благородных и сияющий славой муж, не гнушался и лобзанием уст чтить болезнь, обнимал недужных как братьев, не из тщеславия (так подумал бы иной; но кто был столь далек от этой страсти, как Василий?), но чтобы научить своим любомудрием – не оставлять без услуг страждущие тела. Это было и многовещее и безмолвное увещание. И не только город пользовался этим благодеянием, а область и другие места лишены были его. Напротив, всем предстоятелям народа предложил он общий подвиг – человеколюбие и великодушие к несчастным. У других – приготовители снедей, роскошные трапезы, поварские, искусно приправленные снеди, красивые колесницы, мягкие и волнующиеся одежды; а у Василия – больные, целение ран, подражание Христу, не только словом, но и делом очищающему проказу.
Что скажут нам на это те, которые обвиняют его в гордости и надменности – эти злые судьи стольких доблестей, поверяющие правило не правилами? Возможно ли, хотя лобызать прокаженных и смиряться до такой степени, однако же и превозноситься здоровыми? Возможно ли – изнурять плоть воздержанием, но и надмевать душу пустым тщеславием? Возможно ли, хотя осуждать фарисея, проповедовать об уничтожении гордыни, знать, что Христос снизошел до образа раба, вкушал пищу с мытарями, умывал ноги ученикам, не возгнушался крестом, чтобы пригвоздить к нему мой грех, а что и этого необычайнее, видеть Бога распятого, распятого среди разбойников, осмеиваемого мимоходящими – Бога, неодолимого и превысшего страданий; однако же парить самому над облаками, никого не признавать себе равным, как представляется это клевещущим на Василия? Напротив, думаю, что кичливостью назвали они постоянство, твердость и непоколебимость его нрава. А также, рассуждаю, они способны называть и мужество дерзостью, и осмотрительность робостью, и целомудрие человеконенавистничеством, и правдивость необщительностью, ибо не без основания заключили некоторые, что пороки идут следом за добродетелями, и как бы соседственны с ними, что не обучившийся различать подобного этому всего легче может принимать вещь не за то, что она в действительности.
Кто больше Василия чтил добродетель, или наказывал порок, или оказывал благосклонность отличившимся и суровость согрешившим? Часто улыбка его служила похвалой, а молчание – выговором, подвергающим злое укоризнам собственной совести. Но если бы кто был неговорлив, нешутлив, не охотник до собраний, и многим не нравился тем, что не бывает всем для всех и не всем угождает, что из этого? Для имеющих ум не скорее ли заслуживает он похвалы, нежели порицания? Разве иной станет винить и льва за то, что смотрит не обезьяной, но грозно и царски, что у него и прыжки благородны, удивительны и приятны; а представляющих на зрелище будут хвалить за приятность и снисходительность, потому что угождают народу и возбуждают смех громкими пощечинами друг другу. Но если бы и того стали мы искать в Василии, кто был столько приятен в собраниях, как известно это мне, который всего чаще имел случай видеть его? Кто мог увлекательнее его беседовать, шутить назидательно, уязвлять не оскорбляя, выговора не доводить до наглости, а похвалы до потачки, но в похвале и выговоре избегать неумеренности, пользоваться ими с рассуждением и наблюдая время, по законам Соломона, назначающего «время всякой вещи» (Еккл.3:1)?
Но что это значит в сравнении с совершенством Василия в слове, с силой дара учить, покорившей мир? До сих пор медлим еще у подножия горы, не восходя на ее вершину; до сих пор плаваем по заливу, не пускаясь в широкое и глубокое море. Думаю, если была (Ис.27:15) или будет (1Кор.15:52) труба, оглашающая большую часть воздуха, если представишь, или глас Божий, объемлющий мир, или вследствие нового явления и чуда потрясающуюся Вселенную, то этому можно уподобить голос и ум Василия, которые настолько превзошли и оставили ниже себя всякий голос и ум, насколько превосходим мы естество бессловесных.
Кто больше Василия очистил себя Духу и приготовился, чтобы стать достойным истолкователем божественного Писания? Кто больше его просветился светом ведения, прозрел в глубины Духа, и с Богом исследовал все, что ведомо о Боге? Кто обладал словом, лучше выражающим мысль, так что по примеру многих, у которых или мысль не находит слова, или слово отстает от мысли, не имел он недостатка ни в том ни в другом, но одинаково достоин похвалы за мысль и за слово, везде оказывался равен самому себе и в подлинном смысле совершенен? О Духе засвидетельствовано, что Он «все проницает, и глубины Божии» (1Кор.2:10), не потому, что не знает, но потому, что увеселяется созерцанием. А Василием испытаны все глубины Духа, и из этих-то глубин черпал он нужное, чтобы образовывать нравы, учить высокой речи, отвлекать от настоящего и преселять в будущее. Восхваляются у Давида красота и величие солнца, скорость его движения и сила, потому что оно сияет«как жених», величественно «как исполин», и проходя дальний путь, имеет столько силы, чтобы равномерно освещать от края до края, и по мере расстояния не уменьшать теплоты (Пс.18,6,7). А в Василии красотой была добродетель, величием – богословие, шествием – непрестанное стремление и восхождение к Богу, силой – сеяние и раздаяние слова. И потому мне не коснея можно сказать: «по всей земле прошел голос» его, «и до пределов вселенной слова» его, что Павел сказал об Апостолах (Рим.10:18), заимствовав слова у Давида (Пс.18:5). Что иное составляет сегодня приятность собрания? Что услаждает на пиршествах на торжищах, в церквах, увеселяет начальников и подчиненных, монахов и уединенно-общежительных, людей бездолжностных и должностных, занимающихся любомудрием внешним, или нашим? Везде одно и величайшее услаждение – это сочинения и творения Василия. После него не нужно писателям иного богатства, кроме его произведений. Умолкают старые толкования Божия слова, над которыми потрудились некоторые, возглашаются же новые; и тут у нас совершеннейший в слове, кто преимущественно перед другими знает творения Василия, имеет их в устах и делает внятными для слуха. Вместо всех один он стал достаточен учащимся для образования. Это одно скажу о нем.
Когда держу в руках его «Шестоднев» и произношу устно, тогда беседую с Творцом, постигаю законы творения и дивлюсь Творцу более, нежели прежде, имев своим наставником одно зрение. Когда имею перед собой его обличительные слова на еретиков, тогда вижу Содомский огонь, которым испепеляются лукавые и беззаконные языки и сам Халанский столп, ко вреду созидаемый и прекрасно разрушаемый. Когда читаю слова о Духе, тогда Бога, Которого имею, обретаю вновь и чувствую в себе дерзновение вещать истину, восходя по степеням его богословия и созерцания. Когда читаю прочие его толкования, которые он уясняет и для людей «малозрящих, написав трижды»на твердых скрижалях «своего сердца» (Притч.22:21), тогда убеждаюсь не останавливаться на одной букве, и смотреть не на поверхность только, но простираться далее, из одной глубины поступать в новую глубину, призывая бездной бездну и приобретая светом свет, пока не достигну высшего смысла. Когда займусь его похвалами подвижникам, тогда презираю тело, беседую с похваляемыми. возбуждаюсь к подвигу. Когда читаю нравственные и деятельные его слова, тогда очищаюсь в душе и в теле, делаюсь угодным для Бога храмом, органом, в который ударяет Дух, песнословцем Божией славы и Божия могущества, и через то преобразуюсь, прихожу в благоустройство, из одного человека делаюсь другим, изменяюсь божественным изменением.
Поскольку же упомянул я о богословии и о том, насколько высокоречив был в этом Василий, то присовокуплю к сказанному и следующее, ибо для многих всего полезнее не потерпеть вреда, возымев о нем худое мнение. Говорю же это людям злонамеренным, которые помогают собственным недостаткам, приписывая их другим. За первое учение, за единение и собожественность (или не знаю как назвать точнее и яснее) в Святой Троице Василий охотно согласился бы не только лишиться престолов, которых не домогался и вначале, но даже бежать их, и саму смерть, а прежде смерти мучения, встретил бы он как приобретение, а не как бедствие. Это и доказал уже он тем, что сделал и что претерпел, когда за истину осужденный на изгнание о том только позаботился, что одному из провожатых сказал: возьми записную книжку, и следуй за мной. Между тем вменял он в необходимость«дать твердость словам на суде», пользуясь в этом советом божественного Давида (Пс.111:5), и отложить ненадолго время брани, потерпеть владычество еретиков, пока не наступит время свободы и не придаст дерзновения языку. Еретики подыскивались, чтобы уловить ясное изречение о Духе, что Он Бог; это справедливо, но казалось злочестивым для них и для злого защитника нечестия. Им хотелось изгнать из города Василия – эти уста Богословия, а самим овладеть Церковью, и обратив ее в засаду для своего зловерия, производить отсюда, как из крепости, набеги на других. Но Василий иными изречениями Писания и несомненными свидетельствами, имеющими такую же силу, а также неотразимостью умозаключений, настолько стеснил прекословивших, что они не могли противиться, но были связаны собственными своими выражениями, что и доказывает особенную силу его слова и благоразумие. То же доказывает и слово, какое он написал об этом, водя пером, обмакиваемым в сосуд Духа. Между тем Василий медлил до времени употребить собственное высказывание, прося у самого Духа и у искренних поборников Духа не огорчаться его осмотрительности, потому что, когда время поколебало благочестие, стоя за одно изречение, можно неумеренностью все погубить. И поборникам Духа нет никакого вреда от малого изменения в выражениях, когда под другими словами узнают они те же понятия, потому что спасение наше не столько в словах, сколько в делах. Не следовало бы отвергать иудеев, если бы, требуя удержать на время слово«помазанник», вместо слова «Христос», согласились они присоединиться к нам. Напротив, величайший вред будет для целого, если Церковью будут владеть еретики. А что Василий, преимущественно перед всеми, исповедовал Духа Богом, это доказывается тем, что он многократно, если только представлялся случай, проповедовал это всенародно, а также и наедине с ревностью свидетельствовал перед теми, которые спрашивали. Но еще яснее выразил это в словах ко мне, перед которым в беседе о таких предметах у него не было ничего сокровенного. И не просто подтверждал он это, но, что редко делывал прежде, присовокуплял самые страшные на себя заклинания, что, если не будет чтить Духа единосущным и равночестным Отцу и Сыну, то да лишен будет самого Духа. Если же кто, хотя в этом, признает меня участником его мыслей, то открою нечто, может быть, известное многим. Когда, в трудные времена, налагал он на себя осторожность, тогда предоставлял свободу мне, которого, как почтенного известностью, никто не стал бы судить, изгонять из отечества, – предоставлял с тем, чтобы наше благовествование было твердо при его осторожности и моем дерзновении.
И этого коснулся я не в защиту его славы (Василий выше всех обвинителей, если бы и нашлись еще какие), но в предостережение тех, которые за определение благочестия принимают те одни слова, какие находятся в писаниях этого мужа, чтобы они не возымели слабейшей веры, и в оправдание своего зловерия не обратили его богословия, какое, по внушению Духа, изложил он применительно ко времени, но чтобы, внимая в смысл написанного и в цель, с какой написано, больше и больше восходили к истине и заграждали уста нечестивым. О если бы богословие его было моим богословием и богословием всех единомысленных со мной! Я столько полагаюсь на чистоту его веры, что кроме всего прочего и ее готов разделить с ним; пусть перед Богом и перед людьми благомыслящими вменится моя вера ему, а его мне, ибо не называем противоречащими друг другу Евангелистов за то, что одни занимались более человечеством Христовым, а прочие богословием; одни начали тем, что относится к нам, а другие тем, что превыше нас. Разделили же таким образом между собой проповедь для пользы, как думаю, приемлющих и по внушению говорящего в них Духа.
Но поскольку в Ветхом и в Новом Завете было много мужей, известных благочестием, законодателей, военачальников, пророков, учителей, мужественных до крови; то, сравнив с ними Василия, составим о нем представление. Адам удостоен быть рукотворением Божиим, вкушать райское наслаждение и принять первый закон, но (чтобы при уважении к прародителю не сказать чего-либо хульного) не соблюл заповеди: Василий же и принял, и сохранил заповедь, от древа познания не потерпел вреда, и пройдя мимо пламенного меча (совершенно знаю), достиг рая. «Енос начал» первый«призывать Господа» (Быт.4:26). Но Василий и призвал, и другим проповедал, – что гораздо важнее призывания. Енох взят на небо, приняв это в награду за малое благочестие (потому что вера состояла еще в тенях), и тем избежал опасностей последующей жизни. Но для Василия, совершенно испытанного в жизни совершенной, целая жизнь была вознесением. Ною поручены были ковчег и семена второго мира, доверенные малому древу и спасаемые от вод. Но Василий избежал потопа нечестия, сделал город свой ковчегом спасения, легко переплывающим пучину ересей, и обновил из него целый мир. Велик Авраам, патриарх и жрец необычайной жертвы, который рожденного по обету приводит к Даровавшему, как готовую жертву и поспешающую на заклание. Но не меньше жертва и Василия, который самого себя принес Богу, и взамен не получил ничего равночестного такой жертве (да и могло ли что быть равночестным?), а потому и совершил жертвоприношение. Исаак был обетован еще до рождения. Но Василий был самообетован, взял Ревекку, то есть Церковь, не издалека, но вблизи, не через посольство домочадца, но данную и вверенную Богом. Он не был перехитрен относительно предпочтения детей, но непогрешимо уделил каждому должное, рассудив по Духу. Хвалю лестницу Иакова и столп, который помазал он Богу, и борьбу его с Богом, если это была борьба, а не приравнение, как думаю, человеческой меры к Божией высоте, отчего и носит он на себе знамения побежденного естества. Хвалю благопопечительност этого мужа о стаде, и его благоденствие, и двенадцать патриархов, произошедших от него, и раздел благословения, и знаменитое при этом пророчество о будущем. Но хвалю также лестницу, которую не видел только Василий, но прошел постепенными восхождениями в добродетели; хвалю не помазанный, но воздвигнутый им Богу столб, который предает позору нечестивых; хвалю борьбу, в которой боролся не с Богом, но за Бога, низлагая учение еретиков, хвалю и пастырское его искусство, которым обогатился, приобретя большее число овец отмеченных знаком, нежели не отмеченных; хвалю и доброе многочадие рожденных по Богу и благословение, которым подкрепил многих. Иосиф раздавал хлеб, но для одного Египта, притом не многократно, и хлеб телесный. А Василий раздавал для всех, всегда и хлеб духовный, что для меня важнее Иосифова житомерия. И он был искушен с Иовом Авситидийским, и победил, и при конце подвигов громко провозглашено о нем, что не поколебал его никто из многих покушавшихся привести в колебание, но что со многим превосходством низложил он искусителя и заградил уста неразумию друзей, которые не знали тайны страдания. «Моисей и Аарон между священниками его» (Пс.38:6) – тот великий Моисей, который казнил Египет, спас народ при знамениях и чудесах многих, входил внутрь облака и дал двоякий закон, внешний – закон буквы, и внутренний – закон духа; и тот Аарон, брат Моисеев и по телу, и по духу, который приносил жертвы и молитвы за народ, был свидетелем тайны священной и великой скинии, «которую воздвиг Господь, а не человек»(Евр.8:2). Но Василий – ревнитель обоих не телесными, а духовными и словесными бичами наказует племя еретическое и египетское, «народ же особенный, ревностный к добрым делам» (Тит.2:14), приводит в землю обетованную, пишет законы на скрижалях, не сокрушаемых, но спасаемых, не прикровенные, но всецело духовные; входит во святая святых, не единожды в год, но многократно и (можно сказать) ежедневно, и оттуда открывает нам Святую Троицу, очищает людей не на время установленными окроплениями, но вечными очищениями. Что превосходнее всего в Иисусе? – Военачалие, раздел жребиев и овладение Святой землей. А Василий разве не предводитель, не военачальник спасаемых через веру, не раздаятель различных у Бога жребиев и обителей, которые разделяет предводимым? Поэтому можем сказать и эти слова: «препоясанный могуществом» (Пс.98:6), «в Твоей руке дни мои»(Пс.30:16) – жребий, гораздо драгоценнейший земных и удобопохищаемых. И (не будем упоминать о Судиях, или знаменитейших из Судей) «Самуил между призывающими имя Его» (Пс.38:6), отдан Богу до рождения и тотчас после рождения священ, помазует из рога царей и священников. И Василий не освящен ли Богу с младенчества от утробы матери, не отдан ли Ему и с«хламидой» (1Цар.2:19), не помазанник ли Господень, взирающий в пренебесное и Духом помазующий совершенных? Славен Давид между царями, и хотя повествуется о многих победах и торжествах его над врагами, однако же главнейшее его отличие – кротость, а до царствования – сила гуслей, отражающая лукавого духа (1Цар.16:23). Соломон просил у Бога широту сердца, и получив, настолько преуспел в премудрости и созерцании, что стал славнее всех современников. И Василий, по моему рассуждению, нимало не уступал одному в кротости, другому в мудрости, поэтому усмирял он дерзость беснующихся царей, а не одна «южная», или другая какая «царица» приходила«от конца земли» по слуху о мудрости его, но мудрость его стала известна во всех концах земли. Умолчу о последующей жизни Соломона; она всем известна, хотя и пощадим ее. Ты хвалишь дерзновение Илии перед мучителями и огненное его восхищение? Хвалишь прекрасное наследие Елисея – милоть, за которой последовал и дух Илии? Похвали же и жизнь Василия во огне, то есть во множестве искушений, и спасение через огонь, воспламеняющий, но не сжигающий (известное чудо в купине), а также прекрасный кожаный покров, дарованный свыше, то есть бесплотность. Оставляю прочее: юношей, орошенных в огне; беглеца пророка, молящегося во чреве кита и исшедшего из зверя, как из чертога; праведника, во рве связывавшего ярость львов, и подвиг семи Маккавеев, с иереем и матерью освящаемых Богу кровью и всеми родами мучений. Василий подражал их терпению и стяжал их славу.
Перехожу к Новому Завету, и сравнив с Василием прославившихся в нем, почту ученика по учителям. Кто Предтеча Иисуса? Иоанн, как глас – Слова и как светильник – Света, взыграл перед Иисусом во чреве и предшествовал ему в аде, предпосланный Иродовым неистовством, чтобы и там проповедовать Грядущего. И если кому слово мое кажется смелым, пусть наперед примет во внимание, что я не предпочитаю, даже не равняю Василия с тем, кто больше всех, рожденных женами, а хочу показать в Василии ревнителя, который имеет некоторые отличительные черты Иоанна. Ибо для учащихся немаловажно и малое подражание великим образцам. И Василий не явственное ли изображение Иоаннова любомудрия? И он обитал в пустыне, и у него одеждой по ночам была власяница – незнаемая и не показываемая другим, и он любил такую же пищу, очищая себя Богу воздержанием, и он сподобился быть проповедником, хотя и не предтечею Христовым, и к нему исходили, не только все окрестные, но и живущие вне пределов страны, и он стал среди двух Заветов, разрешая букву одного и обнаруживая дух другого, разрешение видимого обращая в полноту сокровенного. И он подражал в ревности Петру, в неутомимости Павлу, а в вере – обоим этим именитым и переименованным Апостолам, в велегласии же – сынам Заведеевым, в скудности и неизлишестве – всем ученикам. А за это вверяются ему и ключи небесные; не только от Иерусалима до Иллирика, но гораздо больший круг объемлет он Евангелием, и хотя не именуется, однако же делается сыном громовым. И он, возлежа на лоне Иисуса, извлекает отсюда силу слова и глубокость мыслей. Стать Стефаном хотя и готов был, воспрепятствовало ему то, что уважением к себе удерживал побивающих камнями. Но я намерен сказать короче, не входя об этом в подробности. Иное из совершенств сам он изобрел, в другом подражал, а в ином превзошел, и тем, что преуспевал во всем, стал выше всех известных ныне.
Сверх всего скажу еще об одном, и притом кратко. Такова доблесть этого мужа, таково обилие славы, что многое маловажное в Василии, даже телесные его недостатки, другие думали обратить для себя в средство к славе. Таковы были бледность лица, отращивание на нем волос, тихость походки, медленность в речах, необычайная задумчивость и углубление в себя, которое во многих, по причине неискусного подражания и неправильного понимания, сделалось угрюмостью. Таковы же были вид одежды, устройство кровати, приемы при вкушении пищи, что все делалось у него не по намерению, но просто, и как случилось. И ты увидишь многих Василиев по наружности, это – изваяния, представляющие тень Василия; ибо много сказать, чтобы они были и эхом. Эхо, хотя окончание только слов, однако же повторяет явственно; а эти люди больше отстоят от Василия, нежели насколько желают к нему приблизиться. Справедливо же ставилось в немалую, а даже в великую честь, если кому случалось или близким быть к Василию, или прислуживать ему, или заметить на память что-либо им сказанное или сделанное, в шутку ли то, или с намерением, чем, сколько знаю, и я неоднократно хвалился; потому что у Василия и необдуманное было драгоценнее и замечательнее сделанного другими с усилием.
Когда же, течение скончав и веру соблюдши, возжелал он разрешиться, и наступило время к принятию венцов, когда услышал он не то повеление:«взойди на гору и умри» (Втор.32:49,50), но другое: «Скончайся и взойди к нам»; тогда совершает он чудо не меньше описанных. Будучи уже почти мертв и бездыханен, оставив большую часть жизни, оказывается он еще крепким при произнесении исходной своей речи, чтобы отойти отсюда с увещаниями благочестия, и на рукоположение искреннейших своих служителей подает руку и дух, чтобы алтарь не лишен был его учеников и помощников в священстве.
Коснеет, правда, слово коснуться последующего, однако же коснется, хотя говорить об этом и приличнее было бы другим, а не мне, который (сколько ни учился любомудрию) не умею соблюсти любомудрия в скорби, когда привожу себе на память общую потерю и скорбь, какая объяла тогда Вселенную.
Василий лежал при последнем издыхании, призываемый к горнему ликостоянию, к которому с давнего времени простирал свои взоры. Вокруг него волновался весь город; нестерпима была потеря; жаловались на его отшествие, как на притеснение, думали удержать его душу, как будто можно было захватить и насильно остановить ее руками и молитвами (горесть делала их безрассудными); и всякий, если бы только возможно, готов был приложить ему что-нибудь от своей жизни. Когда же все их усилия оказались напрасны (надлежало обличиться тому, что он человек), и когда, изрекши последнее слово: «в Твою руку предаю дух мой» (Пс.30:6), взятый ангелами, радостно испустил он дух, впрочем тайноводствовал прежде присутствующих, и усовершив своими наставлениями, тогда открывается чудо замечательнейшее из бывших когда-либо. Святой был вынесен поднятый руками святых. Но каждый заботился о том, чтобы взяться или за воскрилие риз, или за сень, или за священный одр, или коснуться только (ибо что священнее и чище его тела?), или даже идти подле несущих, или насладиться одним зрением (как бы и оно доставляло пользу). Наполнены были торжища, переходы, вторые, и третьи этажи; тысячи всякого рода и возраста людей, дотоле незнакомых, то предшествовали, то сопровождали, то окружали одр и теснили друг друга. Псалмопения заглушаемы были рыданиями; и любомудрие разрешилось горестью. Наши препирались с посторонними, с язычниками, с иудеями, с пришлецами, а они с нами, о том, кто больше насладится зрелищем и извлечет для себя большую пользу. Скажу в заключение, что горесть окончилась действительным бедствием: от тесноты, стремления и волнения народного; немалое число людей лишилось жизни, и кончина их была ублажаема, потому что преселились отсюда вместе с Василием, и стали (как сказал бы иной усерднейший) надгробными жертвами. Когда же тело с трудом укрылось от хищных рук и оставило позади себя сопровождающих; предается он гробу отцов, и к иереям прилагается архиерей, к проповедникам – великий глас, оглашающий еще мой слух, к мученикам – мученик.
И теперь он на небесах, там, как думаю, приносит за нас жертвы и молится за народ (ибо и оставив нас, не вовсе оставил), а я – Григорий, полумертвый, полуусеченный, отторгнутый от великого союза (как и свойственно разлученному с Василием), влекущий жизнь болезненную и неблагоуспешную, не знаю, чем кончу оставшись без его руководства. Впрочем, и доныне подает он мне советы, и если когда преступаю пределы должного, уцеломудривает меня в ночных видениях.
Но если я примешиваю к похвалам слезы, живописую словом жизнь этого мужа, предлагаю будущим временам общую картину добродетели, для всех Церквей и душ начертание спасения, на которое взирая, как на одушевленный закон, можем устраивать жизнь, то вам, просвещенным его учением, дам ли другой какой совет, кроме того, чтобы, всегда обращая взор к нему, как бы еще видящему вас и вами видимому, усовершенствовались вы духом! Итак, все вы, стоящие предо мной, весь лик Василия, все служители алтаря, все низшие служители Церкви, все духовные и мирские, приступите и составьте со мной похвалу Василию, пусть каждый расскажет об одном каком-нибудь из его совершенств; пусть ищут в нем сидящие на престолах – законодателя, гражданские начальники – градостроителя, простолюдины – учителя благочиния, ученые – наставника, девы – невестоводителя, супруги – наставника в целомудрии, пустынники – окрыляющего, живущие в обществе – судию, любители простоты – путеводителя, ведущие жизнь созерцательную – богослова, живущие в веселии – узду, бедствующие – утешение, седина – жезл, юность – детовождение, нищета – снабдителя, обилие – домостроителя. Думаю, что и вдовы восхвалят покровителя, сироты – отца, нищие – нищелюбца, странные – страннолюбца, братия – братолюбца, больные – врача, от всякой болезни дающего врачевание, здоровые – охранителя здоровья, и все – «для всех бывшего всем» (1Кор.9:22), да всех, или как можно большее число людей, приобрящет.
Это тебе, Василий, от меня, которого голос был для тебя некогда весьма приятен, от меня – равного тебе саном и возрастом! И если оно близко к достоинству; то это – твой дар, ибо, на тебя надеясь, приступал я к слову о тебе. Если же оно далеко от достоинства и гораздо ниже надежд; мог ли что сделать я, сокрушенный старостью, болезнью и скорбью о тебе? Впрочем, и Богу угодно то, что по силам. Призри же на меня свыше, божественная и священная глава, и данного мне, для моего вразумления, «жало в плоть, ангела сатаны» (2Кор.12:7) утишь твоими молитвами или научи меня сносить его терпеливо, и всю жизнь мою направь к полезнейшему! А если преставлюсь, и там прими меня под кров свой, чтобы, обитая друг с другом, чище и совершеннее созерцая святую и блаженную Троицу, о Которой ныне имеем некоторое познание, оставить нам на этом свое желание и получить это в воздаяние за то, что мы и ратовали, и были ратуемы.
Такое тебе от меня слово! Кто же восхвалит меня, который после тебя оставит жизнь, если и доставлю слову нечто достойное похвалы, о Христе Иисусе Господе нашем, Которому слава вовеки? Аминь.
* * *
260
Ифигению.
261
Всех детей у родителей Василия было десять.
262
Пресвитеров.
263
Евсевий, Епископ Кесарийский. Об избрании и возведении его на кессарийский престол см. Твор. Св. Отц. Т.2, стр.134.
264
От ариан, при императоре Валенте.
265
Против Епископа Евсевия.
266
Евсевий, Епископ Кесарийский.
267
Как у Василия.
268
Ксерксе.
269
Главный повар у Валента, по имени Демосфен, который, будучи прислан к Василию, грозил убить его своим кухонным ножом. О нем Св. Василий говаривал: «Наконец есть у нас и Демосфен неграмотный».
270
По имени Модест.
271
У ариан.
272
По объяснению Никиты, дары эти состояли из золотых сосудов.
273
Бердо – принадлежность ткацкого станка, род гребня, для прибоя утка, для чего каждая нить основы продета в набор или зубья берда. – «Прим. ред»:
274
Кесария и Тиана. Епископом в последнем городе был Анфим, который заявил притязания на некоторые части архиепископии Василия, имевшей престол в Кесарии.
275
Анфим.
276
Св. Василий.
277
Странноприимный дом, построенный Св. Василием близ Кесарии.
◄ Слово 42Слово 43Слово 44 ►