Русская Православная Церковь

ПРАВОСЛАВНЫЙ АПОЛОГЕТ
Богословский комментарий на некоторые современные
непростые вопросы вероучения.

«Никогда, о человек, то, что относится к Церкви,
не исправляется через компромиссы:
нет ничего среднего между истиной и ложью.»

Свт. Марк Эфесский


Интернет-содружество преподавателей и студентов православных духовных учебных заведений, монашествующих и мирян, ищущих чистоты православной веры.


Карта сайта

Разделы сайта

Православный журнал «Благодатный Огонь»
Церковная-жизнь.рф

Русская литература и искусство

 

Основано в 1882 году Указом императора Александра III

«Не умолкну ради Сиона, и ради Иерусалима не успокоюсь» (пророк Исайя)

ИМПЕРАТОРСКОЕ ПРАВОСЛАВНОЕ ПАЛЕСТИНСКОЕ ОБЩЕСТВО

Председатель Комитета Почетных членов

Святейший Патриарх Московский и всея Руси Кирилл

Председатель ИППО Сергей Степашин

Богородичные праздники в русской живописи

 

Иоаким и Анна. К. А. Штейбен. 1843–1854.
Иоаким и Анна.
К. А. Штейбен (1788-1856). 1843–1854. Холст, масло.
Исаакиевский собор, Санкт-Петербург
Живописная работа в нише юго-западного пилона. Святые Иоаким и Анна — родители Богоматери 

Рождество Богородицы. (Карп Золотарёв?). Конец 17 века
Рождество Богородицы.
(Карп Золотарёв?). Конец 17 века.
Москва, церковь Покрова в Филях 

Рождество Богоматери. Иван Яковлевич Вишняков. 1745 г.
Рождество Богоматери.
Иван Яковлевич Вишняков. 1745 г. Холст, масло, 56.5х77.5
Государственный Русский музей, Санкт-Петербург
(из Троицко-Петровского собора) 

Рождество Богородицы. Антон Карлович Виги. 1823–25 гг.
Рождество Богородицы.
Антон Карлович Виги. 1823–25 гг. Холст, масло 26х125 (полукруг).
Икона домовой церкви Св. Архистратига Михаила Михайловского дворца в Петербурге.
Государственный Русский музей, Санкт-Петербург 

Рождество Богородицы. Т. А. Нефф. 1846–1848.
Рождество Богородицы.
Т. А. Нефф (1805-1875). 1846–1848. Холст, масло.
Исаакиевский собор, Санкт-Петербург 

Живописная работа в нише северо-восточной стены. Сюжет посвящен одному из двунадесятых праздников. Полотна Т. А. Неффа, пользовавшегося известностью у петербургской знати, отличает утонченность рисунка, одухотворенная красота образов, изысканный колорит и световые эффекты.

Рождество Пресвятой Богородицы. Александр Бейдеман. 1860-е
Рождество Пресвятой Богородицы.
Александр Бейдеман. 1860-е гг. Бумага, акварель, золото. 34,3х43,5.
Государственный Русский музей, Санкт-Петербург 


Рождество Пресвятой Богородицы.
Клавдий Васильевич Лебедев. 
Церковно-археологический кабинет МДА 

Введение Марии во храм. Петр Семенович Дрождин. Не позднее 1794
Введение Марии во храм.
Петр Семенович Дрождин. Не позднее 1794. Холст, масло. 343х241.
Копия одноимённой картины П. Тесты. (Государственный Эрмитаж).
Государственный Русский музей, Санкт-Петербург

Картина была подарена Александро-Невскому монастырю Екатериной II и находилась в Свято-Троицком соборе (Александро-Невская лавра. 1713-1913).
В 1934 г. советская власть ее забрала в Русский музей 

Введение Богородицы во храм. Т. А. Нефф. 1846–1848.
Введение Богородицы во храм.
Т. А. Нефф (1805-1875). 1846–1848. Холст, масло.
Исаакиевский собор, Санкт-Петербург

Живописная работа в нише пилона. Сюжет связан с одним из двунадесятых праздников Православной церкви. Исполняя обет посвятить Деву Марию Богу, Иоаким и Анна привели Ее в храм. На пороге иерусалимского храма Богоматерь встретил первосвященник Захария, который ввел Ее в святилище храма, что свидетельствовало о Богоизбранности Марии. 

Покров Божией Матери. Бруни Федор Антонович. 1839–1841 г.
Покров Божией Матери.
Бруни Федор Антонович. 1839–1841 г. 

Покров Богородицы. Т. А. Нефф. 1846–1848.
Покров Богородицы.
Т. А. Нефф (1805-1875). 1846–1848. Холст, масло.
Исаакиевский собор, Санкт-Петербург

Живописная работа в нише северо-восточной стены, посвященная одному из двунадесятых праздников, установленному в память о чудесном явлении Божией Матери во Влахернском храме Константинополя в Х веке. Среди молившихся в храме находились блаженный Андрей, Христа ради юродивый, и его ученик Епифаний. Святой Андрей вдруг увидел Пресвятую Деву, шествовавшую по воздуху в окружении сонма Ангелов и святых. Преклонив колена, Богоматерь долго молилась, а затем, подойдя к престолу храма, сняла со Своей головы покрывало (покров) и распростерла его над молившимися в храме людьми, знаменуя тем подаваемую Ею всему христианскому миру защиту от видимых и невидимых врагов. 

Покров Богородицы. Нестеров Михаил Васильевич. 1910-е.
Покров Богородицы.
Нестеров Михаил Васильевич. 1910-е. Медь, масло. 128,4х53,7.
Государственный музей истории религии 

Покров Богородицы. Нестеров Михаил Васильевич. 1911 г.
Покров Богородицы.
Нестеров Михаил Васильевич. 1911 г.
Роспись конхи абсиды церкви Покрова Богородицы Марфо-Мариинской обители
Покровский храм Марфо-Мариинской обители 


Покров Богоматери.
Нестеров Михаил Васильевич. 1914 г. Дерево, масло. 91х63.
Государственная Третьяковская галерея, Москва

Поступление в 1995 от З. В. Норцовой по завещанию П. М. Норцова из
собрания П. М. Норцова и З. В. Норцовой, Москва 

Успение Богоматери. Антон Карлович Виги. 1823-1825
Успение Богоматери.
Антон Карлович Виги. 1823-1825
Икона домовой церкви Св. Архистратига Михаила Михайловского дворца в Петербурге.
Государственный Русский музей, Санкт-Петербург 


Успение Пресвятой Богородицы.
Лебедев Клавдий Васильевич (1852-1816). 1889 г. Графика.
Церковно-археологический кабинет МДА 

Успение Богородицы. К. А. Штейбен. 1843–1854.
Успение Богородицы.
К. А. Штейбен (1788-1856). 1843–1854. Холст, масло.

Живописная работа в нише пилона восточной части Исаакиевского собора.
Евангельский сюжет, отражающий один из двунадесятых праздников. После вознесения Иисуса Христа на небо Пречистая и Преблагословенная Дева Мария жила довольно долго среди первых христиан. В час кончины Божией Матери необыкновенный свет осиял Ее комнату: сам Господь Иисус Христос, окруженный Ангелами, явился и принял Ее пречистую душу. 

П. Басин. Вознесение Богоматери. 1840
П. Басин. Вознесение Богоматери. 1840

Венчание Пресвятой Богородицы. Сорокин Евграф Семенович. 1843 г.  
Венчание Пресвятой Богородицы.
Сорокин Евграф Семенович. 1843 г. Медь, масло. 54х43,5.
Государственный Русский музей, Санкт-Петербург 

Источник: https://www.ippo.ru/ipporu/article/bogorodichnye-prazdniki-v-russkoy-zhivopisi-202177

                                                                       Алла Анатольевна Новикова-Строганова –

                                                                    доктор филологических наук, профессор

                                 

                                                                                        

         Последнее упование…

(К 205-летию великого русского писателя И. С. Тургенева)

 

Портрет работы И. Е. Репина, 1874 год

портрет И. С. . Тургенева  кисти худошника И.Е. Репина 1874г.

 

 

 

Иван Тургенев - Отцы и дети обложка книги

  

Роман И.С. Тургенева «Отцы и дети»  (1861) – одно из вершинных достижений отечественной классики. Его внутренний свет не потускнел под налётом хрестоматийно-школьного глянца и вульгарно-идеологических трактовок, в том числе и режиссёрско-постановочных. Несмотря на  кажущуюся доскональную изученность, вот уже более чем полтора века не угасает стремление к постижению бесконечно богатого образного мира романа; не прекращаются попытки проникнуть в его «святая святых».

Конфликт поколений в «Отцах и детях» с поверхности текста переходит во внутренние, глубинные пласты, в сферы внетекстовые. За внешней сюжетной основой встают вопросы религиозно-философские, и главный из них – о сокровенном смысле жизни. Размышления о её мимолётности; сознание того, что каждый неизбежно встретит смерть один на один: «Старая штука смерть, а каждому внове» (7, 182); метафизическое одиночество (философия «космического пессимизма»), свойственные складу тургеневского художественного мышления,  постепенно преодолеваются на путях признания высшей трансцендентной сущности человека.

Тургенев уверен, что «только с духовным началом, с идеалами может так глубоко сочетаться наш дух, наше мышление» (I, 436). Ощущение причастности к всеобщей вселенской гармонии Божьего мира  расширяет духовные горизонты личности. Человек не столь трагически переживает свою «временность» и «конечность», предчувствуя свою родственность чему-то «высшему» и «вечному».

Без образа Божия жизнь безбожна,  безобразна и безóбразна. Отсутствие веры писатель сознавал как неполноценность, ущербность, обделённость и обеднённость личности. Графине Е.Е. Ламберт Тургенев писал: «Да, земное всё прах и тлен – и блажен тот, кто бросил якорь не в эти бездонные волны! Имеющий веру – имеет всё и ничего потерять не может; а кто её не имеет – тот ничего не имеет, – и это я чувствую тем глубже, что я сам принадлежу к неимущим! Но я ещё не теряю надежды <курсив мой. – А.Н.-С.>» (III, 61).

Христианские упования писателя нашли выражение в образах религиозно одарённых людей – таких, как Лиза Калитина («Дворянское гнездо»), Лукерья («Живые мощи»), – которых автор создавал с чувством величайшего благоговения. В религиозных переживаниях видит Тургенев источник внутренней силы и нравственной чистоты. Стихотворения в прозе «Христос», «Монах», «Молитва» свидетельствуют о «томлении духа», духовной жажде, потребности писателя в Богообщении: «Только такая молитва и есть настоящая молитва – от лица к лицу» (10, 172). 

В романе «Отцы и дети» проявилось осознание духовной высоты христианского чувства, православной церковной традиции. Соборование нигилиста Базарова в сцене его смерти не выглядит неожиданностью, но – наоборот – подчиняется внутренней художественной логике тургеневского произведения.

Православному Таинству Соборования отведены лаконичные строки внутри единственного абзаца, посвящённого последним мгновениям земной жизни главного героя. Крайне сдержанно сказано о церковном чинопоследовании христианского напутствия умирающему перед его уходом на суд Божий: «Отец Алексей совершил над ним обряды религии» (7, 183).

К слову, священник – отец Алексей – фигурирует в нескольких произведениях Тургенева, созданных после «Отцов и детей». В рассказе «Живые мощи» (1874) отец Алексей христиански поддерживает болящую Лукерью. Впоследствии писатель создал, по его жанровому определению,  «легендообразный рассказ» – «Рассказ отца Алексея» (1877), указывая в письмах на его невымышленный источник: «(действительно сообщенный мне) рассказ одного сельского попа о том, как сын его подвергся наущению дьявола (галлюцинации) – и погиб» (9, 468). Реальный отец Алексей – священник прихода, к которому принадлежало имение писателя, – упоминается Тургеневым в письме к Н.А. Щепкину: «Поп Алексей просит 15 осинок» (9, 468).

Несмотря на чрезвычайную сжатость (а, возможно, именно благодаря такой немногословности), эпизод Соборования в «Отцах и детях» обращает вдумчивого читателя к скрытым пластам романа, вербально не выразимым в своих сокровенных глубинах. Ассоциативный подтекст христиански высвечивает своеобразие поэтики Тургенева, особенности его художественной манеры «тайного психологизма». Писатель останавливается на пороге не постижимой земным разумом загадки души и Духа, человека и мира, вечной неумирающей жизни.

Обрисованный в нескольких словах православный обряд представлен как истинное Таинство – в нём ощущается величайшая тайна. Тургенев пишет о Базарове: «Когда его соборовали, когда святое миро коснулось его груди, один глаз его раскрылся, и, казалось, при виде священника в облачении, дымящегося кадила, свеч перед образом что-то похожее на содрогание ужаса мгновенно отразилось на помертвелом лице» (7, 183 – 184).

Загадочен этот последний эмоциональный всплеск главного героя романа. В чём кроется источник «содрогания ужаса» прежде бесстрашного нигилиста – титанической личности, отвергавшей Бога и отрицавшей бессмертие, самоуверенно бросавшей вызов Провидению?

Идейный вождь русского нигилизма Д.И. Писарев, анализируя сцену смерти Базарова, утверждал, что тот «не струсил», «не изменил себе», «не оплошал» [1].  Герой, который умеет умирать «спокойно и твёрдо», не отступит перед препятствием и не струсит перед опасностью, – резюмирует критик. Он недалёк от истины, расценивая сцену смерти Базарова как апофеоз романа, хотя в угоду тенденциозной односторонности интерпретирует эту сцену в революционно-нигилистическом смысле: «Нигилист остаётся верен себе  до последней минуты».

Тургеневский герой действительно держался стоически-мужественно в течение своей предсмертной болезни. Однако Писарев, по всей видимости, преднамеренно не пожелал отметить и обошёл молчанием тот факт, что в последние мгновения жизни при Соборовании неустрашимый Базаров испытал не просто страх, но неописуемый ужас. Современные исследователи до сих пор теряются в догадках: «Что это? Запоздалое раскаяние? Или, наоборот, бунт атеистической души?» [2]. Объяснений нельзя искать вне сложной динамики связей тургеневского творчества с религиозно-нравственными основаниями русской культуры, с традициями христианской духовности.

Согласно православному катехизису, Соборование – одно из семи церковных Таинств, в котором «при помазании тела елеем призывается на больного благодать Божия, исцеляющая немощи душевные и телесные» [3]. Таинство уходит корнями в Священное Писание, имеет Богоустановленный характер и берёт своё начало с апостольских времён. В Евангелии от Матфея сказано, что Сам Христос послал апостолов на благодатное делание телесного и духовного врачевания: «И призвав двенадцать учеников Своих, Он дал им власть над нечистыми духами, чтобы изгонять их и врачевать всякую болезнь и всякую немощь» (Мф. 10: 1). Это был не только величайший дар, но и задание. Господь заповедал апостолам: «Больных исцеляйте, прокажённых очищайте, мёртвых воскрешайте, бесов изгоняйте; даром получили, даром давайте» (Мф.10: 8).

Ученики Христа, получив «власть над нечистыми духами» (Мк. 6: 7), «пошли и проповедовали покаяние; изгоняли многих бесов и многих больных мазали маслом и исцеляли» (Мк. 6: 12 – 13). Апостолы передали это Таинство церковным священнослужителям. Святой апостол Иаков в Соборном послании наставляет: «Болен ли кто из вас, пусть призовёт пресвитеров Церкви, и пусть помолятся над ним, помазавши его елеем во имя Господне. И молитва веры исцелит болящего, и восставит его Господь; и если он соделал грехи, простятся ему» (Иак. 5: 14 – 15).

Согласно христианскому вероучению,  большинство болезней физических являются следствием греха, тогда как сам грех – болезнь духовная. Таким образом, кроме телесного исцеления, в Таинстве Соборования прежде всего молитвенно испрашивается врачевание души больного, отпущение его грехов.

Определение, представленное в примечаниях к роману «Отцы и дети» в Полном собрании сочинений Тургенева: «Соборование – церковный обряд у постели тяжело больного или умирающего с помазанием его тела елеем» (7, 469), –  не совсем корректно. С точки зрения катехизиса, Таинство может совершаться не только над страдающими от тяжёлых физических недугов или умирающими. К Соборованию, испросив благословения, могут приступать все православные христиане, достигшие семилетнего возраста. При этом они необязательно должны быть подвержены телесным немощам. Такое состояние души, как уныние, признаваемое смертным грехом, скорбь, отчаяние, даже называемая пушкинским словами «русская хандра» и т.п., – может быть следствием нераскаянных грехов, не осознаваемых самим человеком. В этих случаях также прибегают к благодатной душеспасительной силе Таинства. Существуют традиции совершения общего Соборования и над больными, и над здоровыми людьми в дни Великого поста на Крестопоклонной или на Страстной Седмице, вечером перед Великим Четвергом или Великой Субботой.

Таинство Елеосвящения в обиходе именуется Соборованием, поскольку, согласно уставу Церкви, его полагается совершать семи священникам (собору священнослужителей). Число семь – сакральный знак Церкви и её полноты. Само чинопоследование Таинства состоит в прочтении семи различных отрывков из Евангелия и Апостола, повествующих о покаянии, об исцелении, о необходимости веры и упования на Бога, о сострадании и милосердии. Церковь также допускает совершение Таинства тремя, двумя и даже одним священником – с тем, чтобы он служил от лица собора иереев, совершая все молитвы, чтения Священного Писания и семикратно помазывая елеем болящего [4]. Соборование допустимо не только в храме, но и в домашних условиях.

Основные моменты видимой составляющей Таинства Елеосвящения (Соборования) – семикратное помазание освящённым елеем частей тела больного (лба, ноздрей, щёк, губ, груди и рук). Каждое из семи помазаний предваряется чтением Священного Писания, молитвой об исцелении болящего и о прощении его грехов. Непосредственно при помазании читается молитва веры; на голову приступившего к Соборованию возлагается Евангелие вниз письменами; в заключение читается разрешительная молитва от грехов.

Внешняя обрядовая сторона священнодействия в то время, когда создавался тургеневский роман, была известна каждому православному. Возможно, поэтому автору не представлялось необходимым изображать картину Соборования Базарова во всех деталях. В то же время Тургеневу в свойственной ему манере писательской деликатности и человеческой чуткости удалось прикоснуться к сокровенной сущности Таинства, его духовному наполнению. Невидимое действие благодати Божьей, подаваемой в Таинстве Елеосвящения, заключается в том, что соборующийся исцеляется от порождений греха, получает духовное подкрепление и очищение.

В романе «Отцы и дети» приходской священник, совершая Таинство от лица собора, по всей видимости, строго придерживается развёрнутого канонического чинопоследования. Об этом свидетельствуют приведённые выше слова Тургенева: «Отец Алексей совершил над ним обряды религии» (7, 183). Важно обратить внимание на форму множественного числа: «обряды». Для адекватного постижения смысла эпизода необходимо учесть, что Соборование тесно соединяется с другими православными Таинствами – Покаянием (исповедью) и Причащением Святых Христовых Тайн. Если Соборование совершается дома у тяжело больного или умирающего, то вначале, как правило,  следуют Исповедь и Причащение, чтобы болящий – ввиду явной опасности близкой смерти – успел принять последнее напутствие как залог вечного блаженства.

Следует подчеркнуть, что Причастия не бывает без покаянной исповеди. В то же время исповедаться человек может, только находясь в здравом уме и твёрдой памяти. Единственное требование Церкви, напутствующей умирающего, чтобы тот находился в сознании. Над больными в бессознательном состоянии Причащение не совершается. Так, в тургеневском «Рассказе отца Алексея» священник вспоминает о смерти своего сына без покаяния: «А как слёг Яков, сейчас в беспамятство впал, и так, без покаяния, как бессмысленный червь, отошёл от сей жизни в вечную...» (9, 131).

Текст тургеневского романа не позволяет с точностью утверждать, исповедал ли свои грехи Базаров перед кончиной. «Базарову уже не суждено было просыпаться, – пишет Тургенев. –  К вечеру он впал в совершенное беспамятство, а на следующий день умер» (7, 183). И только затем следует авторское замечание о совершении предшествующих смерти религиозных обрядов. Поэтому, обращаясь к реконструкции действия, нельзя отрицать и такого, например, развития событий, при котором Базаров мог ненадолго прийти в себя и, очнувшись от забытья, принести хотя бы краткое покаяние, односложно ответив на вопрос духовника: «Каешься?»,  – «Каюсь».

Прямая христианская обязанность родных и близких смертельно больного – своевременно дать ему возможность православного напутствия перед кончиной. Этот мучительный родительский долг пытается с честью исполнить Василий Иванович Базаров – истинный православный христианин. Будучи опытным лекарем и наблюдая за симптомами в развитии болезни, он тревожится о том, чтобы сын успел через Таинство Причащения осознанно приобщиться к спасительной силе жертвы Христа на Голгофе. Мука, терзающая старика-отца, теряющего единственного сына и призывающего его к душеспасительному Таинству, столь велика и особенна, что Василий Иванович начинает выражаться несвойственным ему высоким слогом, изумляющим Базарова. Сын невольно отвечает отцу в том же стиле, что ещё более подчёркивает неординарность происходящего:

«– Евгений! – произнёс он, наконец, – сын мой, дорогой мой, милый сын!

Это необычайное воззвание подействовало на Базарова... Он повернул немного голову и, видимо, стараясь выбиться из-под бремени давившего его забытья, произнес:

– Что, мой отец?» (7, 180).

Опустившись на колени, набожный старик умоляет Базарова позаботиться о спасении души перед уходом в вечность: «Евгений, тебе теперь лучше; ты, Бог даст, выздоровеешь; но воспользуйся этим временем, утешь нас с матерью, исполни долг христианина! Каково-то мне это тебе говорить, это ужасно; но ещё ужаснее... ведь навек, Евгений... ты подумай, каково-то...

Голос старика перервался, а по лицу его сына, хотя он и продолжал лежать с закрытыми глазами, проползло что-то странное» (7, 180).

Мастер «тайной психологии» – Тургенев не анализирует и даже не называет то движение души героя, которое вызвало такую необычную, вербально не определяемую реакцию. В то же время здесь отчётливо ощутим намёк на запредельность происходящего – в предчувствии инобытия.

Базаров не внял мольбе отца. Однако важно, что он не отказывается от Таинства в принципе и выражает готовность принять его позднее. Фактически Базаров даёт разрешение обеспечить возможность совершения над ним священнодействия, даже если он впадёт в беспамятство:

«– Я не отказываюсь, если это может вас утешить, – промолвил он наконец, – но мне кажется, спешить ещё не к чему. Ты сам говоришь, что мне лучше.

– Лучше, Евгений, лучше; но кто знает, ведь это всё в Божьей воле, а исполнивши долг...

– Нет, я подожду, – перебил Базаров. – Я согласен с тобою, что наступил кризис. А если мы с тобой ошиблись, что ж! ведь и беспамятных причащают» (7, 180).

Отец – бывший полковой лекарь – и его сын-медик говорят на профессиональном языке о течении телесной болезни. В то же самое время речь идёт о необходимости духовного врачевания врача Базарова. Православное Таинство, не отменяя физических законов, духовно поддерживает болящего, оказывает ему благодатную душеспасительную помощь.

Таким образом, нельзя однозначно судить об абсолютном атеизме Базарова, чтобы не погрешить против художественной истины романа. Вовсе не случайно А.И. Герцен (1812 – 1870) усмотрел в этом эпизоде, а также в заключительных словах финального реквиема «о вечном примирении и о жизни бесконечной» (7, 188) опасный, с точки зрения революционера и атеиста, «мистицизм». По прочтении «Отцов и детей» Герцен писал Тургеневу: «Requiem на конце – с дальним апрошем к бессмертию души – хорош, но опасен, ты эдак не дай стречка в мистицизм» (7, 468).

Анализ заключительных глав и эпилога романа также привёл советского литературоведа М.К. Азадовского ещё в 1935 году к догадке о том, что Тургенев изобразил атеиста Базарова перед смертью раскаявшимся и примирившимся с «небом» [5]. Впрочем, эта крамольная для того времени мысль была немедленно полемически опровергнута с точки зрения господствовавших вульгарно-идеологических марксистско-ленинских установок.

О примирении с «небом», преодолении трагического конфликта человека с быстротечностью земной жизни Тургенев размышлял на протяжении всего творческого пути. Уже в первом романе «Рудин» герой – вечный бесприютный странник – выстрадал в конце пути истину: «Смерть, брат, должна примирить наконец...». Церковный  образ потухающей лампады в финальном монологе Рудина: «уже всё кончено, и масла в лампаде нет, и сама лампада разбита, и вот-вот сейчас докурится фитиль...» (5, 319) – как символ уходящей жизни – отзывается  в сцене последней встречи Базарова с Одинцовой.

Героиню можно было бы назвать «дамой в трауре»: в первый раз она появляется в романе на балу у губернатора как незнакомка «высокого роста в чёрном платье» (7, 68); перед смертельно больным Базаровым она предстаёт как «дама под чёрным вуалем, в чёрной мантилье» (7, 180). Здесь завуалирован приём предварения: с Одинцовой связаны любовь и смерть Базарова. Для него Анна Сергеевна, как и  княгиня Р. для Павла Петровича Кирсанова, – таинственная женщина-сфинкс, мистически причастная роковым силам любви и смерти.

В княгине Р., пишет Тургенев, «всё ещё как будто оставалось что-то заветное и недоступное, куда никто не мог проникнуть. Что гнездилось в этой душе – Бог весть! Казалось, она находилась во власти каких-то тайных, для неё самой неведомых сил; они играли ею, как хотели» (7, 31). Незадолго до смерти загадочная возлюбленная Павла Петровича передала ему кольцо со сфинксом, «провела по сфинксу крестообразную черту и велела ему сказать, что крест – вот разгадка» (7, 32). Крест, крестное знамение объединяют судьбы, казалось бы, героев-антиподов. Участь старшего Кирсанова – оппонента Базарова в социально-политических спорах – проецируется на судьбу главного героя «Отцов и детей».

Англоман Павел Петрович уехал за границу, но в  эпилоге мы видим его «в русской церкви, когда, прислонясь в сторонке к стене, он задумывается и долго не шевелится, горько стиснув губы, потом вдруг опомнится и начнёт почти незаметно креститься...» (7, 187). Всё дорогое для него похоронено, и сам он живой мертвец. Тургенев пишет: «Павел Петрович помочил себе лоб одеколоном и закрыл глаза. Освещённая ярким дневным светом, его красивая, исхудалая голова лежала на белой подушке, как голова мертвеца... Да он и был мертвец» (7, 154). Нельзя не заметить, что здесь Кирсанов внешне напоминает умирающего Базарова. «Это всё равно, что класть венок из цветов на голову мертвеца» (7, 165), – с горечью говорит Базаров Одинцовой, которая отвергла его страсть, но призналась в дружеском расположении.

Брат старшего Кирсанова Николай Петрович ещё ранее замечал: «Да, брат; видно, пора гроб заказывать и ручки складывать крестом на груди» (7, 46).

Финал романа увенчивают «серые деревянные кресты» на сельском кладбище «в одном из отдалённых уголков России» (7, 188), где похоронен Базаров.

Так снимается конфликт поколений в романе Тургенева. И отцы, и дети, и всё новые поколения людей под сенью креста идут одной дорогой к завершению земной судьбы и к жизни вечной. Устами Аркадия писатель говорит о нескончаемом круговороте неумирающей жизни: «сухой кленовый лист оторвался и падает на землю; его движения совершенно сходны с полётом бабочки. Не странно ли? Самое печальное и мёртвое — сходно с самым весёлым и живым» (7, 121). О том же размышляет отец Аркадия, мысленно представляя себе покойницу-жену «молодою девушкой с тонким станом, невинно-пытливым взглядом и туго закрученною косой над детскою шейкой. <…> те сладостные, первые мгновенья, отчего бы не жить им вечною, неумирающею жизнью?» (7, 55).

Душа сродни высшему идеалу, и оттого она томится в своей земной ограниченной обители, не довольствуется ею. Анна Сергеевна говорит Базарову об этом «томлении духа», извечной человеческой тоске по идеалу, о вечном стремлении к счастью и о его недостижимости: «Мы говорили с вами, кажется, о счастии. <…> Скажите, отчего, даже когда мы наслаждаемся, например, музыкой, хорошим вечером, разговором с симпатическими людьми, отчего всё это кажется скорее намёком на какое-то безмерное, где-то существующее счастие, чем действительным счастием, то есть таким, которым мы сами обладаем? Отчего это?» (7, 96).

Ответ на этот вопрос можно найти в размышлениях святителя Феофана Затворника: «В самом деле, мы любим повеселиться, но что значит, что, после самого полного веселия, душа погружается в грусть, забывая о всех утехах, от которых пред тем не помнила себя? Не то ли, что из глубины существа нашего даётся знать душе, как ничтожны все эти увеселения сравнительно с тем блаженством, которое потеряно с С. 292 потерею рая. Мы готовы радоваться с радующимися, но, как бы ни были разнообразны и велики предметы радостей человеческих, они не оставляют в нас глубокого следа и скоро забываются.

С. 293 Это значит то, что природа наша плачет о потерянном рае и, как бы мы ни покушались заглушить плач сей, он слышится в глубине сердца, наперекор всем одуряющим весёлостям, и понятно говорит человеку: “Перестань веселиться в самозабвении; ты, падший, много потерял: поищи лучше, нет ли где способа воротить потерянное?”» [6]

Перед лицом Провидения ничего не значат ни возраст, ни красота, ни знатность, ни богатство, ни власть, ни политические пристрастия, ни прочая земная суета. Нигилист и его политический противник оказались равны и одинаково беззащитны: «И всюду страсти роковые, / И от судеб защиты нет». Этот финальный мотив пушкинской поэмы «Цыганы», пренебрежительно отвергаемой Базаровым, как и всё остальное «художество», всё более явственно и трагически звучит в подтексте романа.

Сакральная сторона жизни, с которой самонадеянно пытался вести борьбу «титан» Базаров, культивируя в себе непримиримую враждебность и даже ненависть к проявлениям духовности, одержала над ним верх. Гипернигилист, отрицавший высшие ценности, любовь, искусство, душевные порывы как «чепуху», «гниль», «романтизм», в конце жизни по сути становится экс-нигилистом. Называя себя «самоломанным», он уже не стыдится открыть одухотворённого романтика в самом себе. Герой не подавляет движений своего сердца, признавая тем самым существование высшей духовной силы, над которой никто не властен.

Человек, объясняет христианский философ В.В. Зеньковский,  «открывает в себе глубину неисследимую, находит в себе целый мир»; «духовность загадочно сочетается с тварностью, но всё же она есть средоточие, живая сердцевина человека, истинный центр (“реальное Я”), основа индивидуальности человека, метафизическое его ядро» [7].

Новое для Базарова духовно-душевное состояние проявляется в строе его речи, слове, которое (по Гоголю) «есть высший подарок Бога человеку» [8]. Тургеневский герой невольно начинает изъясняться в стиле влюблённых рыцарей, трубадуров, миннезингеров, которых он некогда зло высмеивал как сумасбродных безумцев. «Дуньте на умирающую лампаду, и пусть она погаснет...» (7, 183), – обращается он к даме своего сердца. Базаров умирает с любовью, призывая к себе «благодать» (так переводится имя Одинцовой – Анна), просветляющую его духовные силы.

Ассоциируя себя с «лампадой», Базаров обнаруживает свою внутреннюю причастность православной церковной традиции, родственность ей на генетическом уровне. Очнувшись от  «тяжёлой, полузабывчивой дремоты»,  умирающий герой, «с усилием раскрыв глаза, увидел над собою при свете лампадки бледное лицо отца» (7, 176). В «будущем лекаре и лекарском сыне» оживает «дьячковский внук». Об этой связи в цепи поколений Базаров не забывал: «Ведь ты знаешь, что я внук дьячка?..» (7, 76) – многозначительно напоминал он Аркадию. И даже «осведомился однажды об отце Алексее» (7, 170), что вовсе не вписывается в  нигилистические установки.

С судьбой Базарова много схожего у героя «Рассказа отца Алексея» Якова, происходящего из древнего священнического рода: «в нашем приходе близко двухсот годов всё из нашей семьи священники живали!» (9, 123), – но пожелавшего «идти по-светскому»:  «“поступлю в университет, буду доктором; потому – к науке большую склонность чувствую”. <…> Ближним, говорит, хочу помогать. Ну-с, поехал он от меня –почитай, что ни гроша с собой не взял, только малость из платья. Уж очень он на себя надеялся!» (9, 123 – 124). Самонадеянность обернулась духовной и физической катастрофой.

Но текст «Отцов и детей» не даёт оснований говорить о полном «угасании» символической «лампады». Последнее, что видит Базаров своим земным зрением,  –  это благодатные свет и огонь: святые образа с неугасимыми лампадами, горящие перед иконами свечи, воскурение ладана в кадильнице.

Думается, неслучайно автор с его обострённой художественной интуицией пишет об умирающем Базарове: «один глаз его раскрылся» (7, 183). Писатель в сцене Соборования сумел уловить сам момент перехода героя в вечность: один глаз ещё может обозреть земное, другой уже закрыт навеки. Что представилось внутреннему зрению героя, что увидел он своими «духовными глазами»  (это не только пушкинское выражение, но и богословское, святоотеческое) и что пережил в момент умирания, когда приоткрывшаяся в последний миг завеса позволила ему взглянуть за пределы земной жизни? И отчего в его лице возникло выражение ужаса? Был ли он поражён величием непостижимой тайны, явившейся ему во всей полноте и навеки низвергающей нигилистическую теорию абсолютного «ничто»? Встретил ли он то, чего не ждал, о чём не думал, что отвергал и во что не верил? При Соборовании, видимо, в умирающем уже теле он совершил какое-то громадное открытие о жизни духовной, ужаснувшее его самого.

Безбожные установки надменно-теоретизирующего сознания исподволь, незаметно для героя разрушали светлые стороны его личности. Демонических проявлений натуры Базарова в тот период, когда он позиционировал себя как нигилиста и атеиста, можно насчитать в романе немало. Окружающим Базаров внушал безотчётный страх. В глазах матери, неотступно обращённых на сына, «виднелась и грусть, смешанная с любопытством и страхом, виднелся какой-то смиренный укор» (7, 124). Одинцова испытывала инстинктивную боязнь перед его зверским, животным началом: «Она задумывалась и краснела, вспоминая почти зверское лицо Базарова, когда он бросился к ней...» (7, 100); «“Я боюсь этого человека”, – мелькнуло в её голове» (7, 98). Ученик Базарова – «бланманже» Аркадий – также пережил минуты страха перед своим идейным наставником, когда в шутливой ссоре от него вдруг повеяло серьезной опасностью: «Что подерёмся? – подхватил Базаров. – Что ж? Здесь, на сене, в такой идиллической обстановке, вдали от света и людских взоров – ничего. Но ты со мной не сладишь. Я тебя сейчас схвачу за горло...

Базаров растопырил свои длинные и жёсткие пальцы... Аркадий повернулся и приготовился, как бы шутя, сопротивляться... Но лицо его друга показалось ему таким зловещим, такая нешуточная угроза почудилась ему в кривой усмешке его губ, в загоревшихся глазах, что он почувствовал невольную робость…» (7, 121 – 122). Злое начало готово выплеснуться в любой момент, беспричинно, бессмысленно, и от того особенно страшно.

Столь же страшен одержимый наваждением бесовским Яков в «Рассказе отца Алексея»: «Верите ли, я назад отскочил, до того испугался! Бывало, страшное было у него лицо, а теперь какое-то зверское, ужасное стало! Бледен как смерть, волосы дыбом, глаза перекосились... У меня от испуга даже голос пропал; хочу говорить, не могу — обмер я совсем...» (9, 130).

Базарову в предсмертном бреду так же, как Якову, виделось нечто инфернальное: «Пока я лежал, мне всё казалось, что вокруг меня красные собаки бегали» (7, 177). Так, быть может, Соборование Базарова, ужаснувшегося в пограничный момент между жизнью и смертью, соединилось с обрядом изгнания беса – экзорцизмом, в народе именуемом «чертогон»? «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! <…> Яков, не малодушествуй; я ладаном покурю, молитву почитаю, святой водой кругом тебя окроплю» (9, 126), – пытался молитвенно помочь своему одержимому сыну священник («Рассказ отца Алексея»).

Но в «Отцах и детях» обо всём этом можно только догадываться. Тургенев оставляет читателя  на пороге не разрешимой в пределах земного бытия загадки, ибо, как во всяком Таинстве, «тайна сия велика есть». Бесспорно одно: Базаров в последнее мгновение умирания, перехода по ту сторону бытия пережил трансцендентное состояние, неизмеримое ограниченными мирскими мерками, неподвластное земному разуму, неподдающееся рациональным мотивировкам.

Таинство окончательно выводит Базарова из конкретно-чувственного, вульгарно-материалистического, обыденно-бытийного  состояния в план инобытия. Это не есть абсолютное «ничто», «темнота», как думалось ранее Базарову-нигилисту.

Упование на бесконечное милосердие Божие за пределами земной жизни выражено также в финале «Рассказа отца Алексея»: «Но не хочу я верить, чтобы Господь стал судить его Своим строгим судом... И, между прочим, я этому потому не хочу верить, что уж очень он хорош лежал в гробу: совсем словно помолодел и стал на прежнего похож Якова. Лицо такое тихое, чистое, волосы колечками завились – а на губах улыбка» (9, 131 – 132).

Тургенев ясно даёт почувствовать, что душа человеческая сопряжена с бесконечностью; в последние мгновения с человеком происходит нечто невидимое, таинственное и  великое.

Сходное переживание перед лицом этой тайны выразил В.А. Жуковский (1783 – 1852) в стихотворении <«А.С. Пушкин»>  (1837) на смерть поэта:

Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе

Руки свои опустив. Голову тихо склоня,

Долго стоял я над ним, один, смотря со вниманьем

Мёртвому прямо в глаза; были закрыты глаза,

Было лицо его мне так знакомо, и было заметно,

Что выражалось на нём, – в жизни такого

Мы не видали на этом лице. Не горел вдохновенья

Пламень на нём; не сиял острый ум;

Нет! Но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью

Было объято оно: мнилося мне, что ему

В этот миг предстояло как будто какое виденье,

Что-то сбывалось над ним, и спросить мне хотелось: что видишь?

<выделено мной. – А.Н.-С.> [9].

В Таинстве предсмертного Соборования человек, очищенный от грехов, вводится в бесконечную жизнь воскресшего Христа. Страдание, умирание и сама крестная смерть в Христовом Воскресении явились залогом полноты неумирающей жизни.

Эти христианские упования духовно поддерживают родителей Базарова, потерявших единственного сына.

Столь великое горе поначалу чуть не затмило сердце и разум отца Базарова. Василий Иванович, ослеплённый своим отцовским страданием, готов был взбунтоваться против Отца Небесного. В этом отец-христианин на миг уподобился сыну-отрицателю и бунтарю: «Василием Ивановичем обуяло внезапное исступление. “Я говорил, что я возропщу, – хрипло кричал он, с пылающим, перекошенным лицом, потрясая в воздухе кулаком, как бы грозя кому-то, – и возропщу, возропщу!”» (7, 184).

Мгновенный непокорный порыв угашен, и родители Базарова безропотно принимают Божью волю в смиренном земном поклоне: «Арина Власьевна, вся в слезах, повисла у него <Василия Ивановича. – А.Н.-С.> на шее, и оба вместе пали ниц. “Так, – рассказывала потом в людской Анфисушка, – рядышком и понурили свои головки, словно овечки в полдень...”» (7, 184). В этой картине кроткого жертвенного смирения возникает христианская аллюзия – намёк на образ жертвенного агнца или того «малого стада», к которому со словами утешения и ободрения обратился Господь: «Не бойся, малое стадо! Ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство» (Лк.12: 32).

 Финал романа «Отцы и дети» означен спасительным крестом. Из Базарова не «лопух» вырастает, как мнилось бунтующему физиологу, задумавшемуся о сокровенном смысле жизни: «из меня лопух расти будет; ну, а дальше?»  (7, 120). Этот трагический вопрос остался тогда без ответа. Но ответ в романе прозвучал ранее: «крест – вот разгадка» (7, 32). На могиле героя возвышается крест, обозначая место, где по православному обряду похоронен христианин. Как символ вечно обновляющейся жизни – «две молодые ёлки» (7, 188), посаженные любящими родителями в «вечную память» о сыне.

В земной юдоли люди, в том числе отцы и дети, даже если они родственны не только по крови, но и по духу, не в состоянии достичь абсолютного единства. Каждый неизбежно отделён от другого и собственной физической оболочкой, и неповторимым внутренним миром, остающимся во многом таинственным для самого его носителя, «Ибо кто из человеков знает, чтó в человеке, кроме духа человеческого, живущего в нём?» (1 Кор. 2: 11).

Стремления, замыслы, планы, амбиции также не могут быть реализованы всецело и не зависят от воли и усилий человека: «Да и кто из вас, заботясь, может прибавить себе роста хотя на один локоть? Итак, если и малейшего сделать не можете, что заботитесь о прочем?» (Лк. 12: 25–26). В евангельской притче Бог сказал самоуверенному богачу, распланировавшему для себя дальнейшую счастливую жизнь «на многие годы» вперёд: «безумный! в сию ночь душу твою возьмут у тебя» (Лк. 12: 19–20). «Итак, бодрствуйте, потому что не знаете, в который час Господь ваш приидет» (Мф. 24: 42). Самых родных, близких и любящих – и тех разлучает, разъединяет смерть. Не смогли противостоять ей отец и сын – оба лекари – в тургеневском романе.

Но «невозможное человекам возможно Богу» (Лк. 18: 27). Нетленные ценности существуют. Главная непреходящая ценность – любовь Христова. Тургенев,  цитируя апостола Павла, горячо в это верует: «одно это слово имеет ещё значение перед лицом смерти. <…> “Всё минется, – сказал апостол, – одна любовь останется”» (5, 348). В своём утверждении: «любовь <…> сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь» (10, 142) – писатель сердечным знанием постиг заветные христианские истины: «И мы познали любовь, которую имеет к нам Бог, и уверовали в неё. Бог есть Любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нём» (1 Ин. 4: 16).

Средоточие любви совершенной, которая «изгоняет страх» (1 Ин. 4: 18),  – Отец, Сын и Дух Святой. «Сей Самый Дух свидетельствует духу нашему, что мы – дети Божии» (Рим. 8: 16).  В Пресвятой Троице, Единосущной и Нераздельной, обретает человек – венец Божьего творения – истинное единство и желанную цельность, незыблемую опору и жизнь вечную: «если пребудет в вас то, что вы слышали от начала, то и вы пребудете в Сыне и в Отце.  Обетование же, которое Он обещал нам, есть жизнь вечная» (1 Ин. 2: 24–25).

«Отцам» и «детям» адресовал святой апостол Иоанн своё послание об Отце Небесном: «Пишу вам, дети, потому что прощены вам грехи ради имени Его. Пишу вам, отцы, потому что вы познали Сущего от начала» (1 Ин. 2: 12–13).

Молитвы, слёзы и любовь – эта священная триада венчает тургеневский роман: «Неужели их молитвы, их слёзы бесплодны? Неужели любовь, святая, преданная любовь не всесильна? О нет! Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии “равнодушной” природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной…» (7, 188).

Неутолимая духовная жажда веры в Бога и бессмертие, предчувствие «жизни бесконечной…» (7, 188) для людей как детей общего Отца Небесного – последнее упование в романе Тургенева «Отцы и дети».

 

 


[1] См.: Писарев Д. И. Базаров. «Отцы и дети», роман И. С. Тургенева // Писарев Д.И. Литературная критика: В 3 т. – Т. 1. – Статьи 1859 – 1864 гг. – Л.: Худож. литература, 1981.

[2] Лебедев Ю.В. Роман И.С. Тургенева «Отцы и дети». – М: Просвещение, 1982. – С. 138.

[3] Пространный христианский катехизис Православной Кафолической Восточной Церкви / Сост. святитель Филарет, митрополит Московский. – Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 2006. –  С. 361.

[4] См.: Православие для всех / Сост. иеромонах Харитон (Просторов). – Кострома, 2008. – С. 284 – 290.

[5] См.: Азадовский М.К. Об одном сюжетном совпадении: «Смерть атеиста» в романе Омулевского и у Ипполита Тэна // 45 лет академику Н.Я. Мару: Сб. статей XLV. – М.; Л.: АН СССР, 1935. – С. 589.

[6] Святитель Феофан Затворник. Письма о христианской жизни. Поучения. – М.: Московский Сретенский монастырь, 1997. – С. 291–293.

[7] Зеньковский В.В. Проблемы воспитания в свете христианской антропологии. – М., 1993. – С. 44, 47.

[8] Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 7 т. – М.: Худож. лит., 1986. – Т. 6. – С. 187.

[9] Жуковский В.А. < А.С. Пушкин> // Жуковский В.А. Собр. соч.: В 4 т. – М.; Л.: ГИХЛ, 1959 – 1960. – Т. 1. – С. 393.

 

 

   

Алла Анатольевна Новикова-Строганова – 

доктор филологических наук, профессор

 

«Чтоб был евангельский закон не тщетным словом…»

(230-лет П.А. Вяземскому)

 

Просмотреть исходную картинку

 

Часть 1

«Смелость, сила, ум и резкость»

 

Пётр Андреевич Вяземский (1792–1878) – замечательный русский поэт, литератур­ный критик, переводчик, историк, мемуарист. Прежде всего он известен своими тесными литературными связями с поэтами пушкинской плеяды, как человек одного круга с В.А. Жуковским, К.Н. Батюшковым, Н.М. Карамзиным, которого считал вторым отцом. Но более всего он знаменит своей долгой дружбой с А.С. Пушкиным (1799–1837). На этот счёт сам Вяземский замечал на юбилейном чествовании: «Незначительное имя моё богато обставлено именами, дорогими вашему сердцу и славе народной. Чувствую, что приветствуете вы во мне не столько мои литературные заслуги, сколько мои литературные связи».  

Действительно, поэт стал как бы «живым преданием», намного пережив своих знаменитых современников, друзей, детей, родных:

Как много сверстников не стало,
Как много младших уж сошло,
Которых утро рассветало,
Когда нас знойным полднем жгло.

Стихотворение «Я пережил…» (1837) Вяземский создал в год гибели Пушкина:

Я пережил и многое, и многих,

И многому изведал цену я;

Теперь влачусь в одних пределах строгих

Известного размера бытия.

<>
Жизнь разочлась со мной; она не в силах

Мне то отдать, что у меня взяла,

И что земля в глухих своих могилах

Безжалостно навеки погребла.

Поэты подружились ещё в молодости, и до  последних минут жизни Пушкина Вяземский находился рядом с ним, умирающим от дуэльной раны. Положил в его гроб перчатку в знак последнего рукопожатия. Воспоминания и письма Вяземского, написанные через несколько дней после кончины великого русского поэта, явились ценнейшими свидетельствами, проливающими свет на трагическую дуэль. Хотя осталась загадочная недосказанность: «Теперь не настала ещё пора подробно исследовать и ясно разоблачить тайны, окружающие несчастный конец Пушкина». Тайны, на которые намекнул Вяземский, он унёс собой в мир иной.

О Пушкине Вяземский не написал отдельных мемуаров, однако оставил в статьях, письмах, записных книжках массу бесценных воспоминаний о дружеских встречах, беседах и спорах с великим поэтом.

Особый достоверный источник – длительная обширная переписка двух друзей. Нередко под пером Пушкина, писавшего письма к приятелям, экспромтом рождались стихотворные строки. Так, в письмо к Вяземскому Пушкин включил стихотворение «Сатирик и поэт любовный…» (1825), в котором с дружеской улыбкой изящно подчеркнул близкое родство их творческих дарований:

Писатель нежный, тонкий, острый,
Мой дядюшка – не дядя твой,
Но, милый, музы наши сёстры,
Итак, ты всё же братец мой.

В стихотворном послании «Вяземскому» (1821) Пушкин отразил своеобразие личности, некоторые черты характера и особенности творчества своего друга:

Язвительный поэт, остряк замысловатый,

И блеском колких слов, и шутками богатый,

Счастливый Вяземский, завидую тебе.

Ты право получил благодаря судьбе

Смеяться весело над злобою ревнивой,

Невежество разить анафемой игривой.

Лаконичная, но блистательно меткая стихотворная характеристика представлена также в пушкинском четверостишии  «К портрету Вяземского» (1820):

Судьба свои дары явить желала в нём,

В счастливом баловне соединив ошибкой

Богатство, знатный род с возвышенным умом

И простодушие с язвительной улыбкой.

Пушкин считает Вяземского баловнем судьбы, исключением из общего правила, согласно которому напыщенная знатность и роскошь редко соседствуют с «возвышенным умом», а простодушие не уживается с язвительной насмешливостью. В Вяземском же совместилось несовместимое. Богатый князь обладал острым аналитическим умом, тонкой наблюдательностью. При всём добросердечии он умел колко высмеять людские пороки и несовершенства, социальные изъяны и недостатки. Так, поэт остроумно высмеял «деятеля на все руки» сенатора, попечителя Московского университета, масона П.И. Голенищева-Кутузова:

Картузов – сенатор,

Картузов – куратор,
Картузов – поэт.
Везде себе равен,
Во всём равно славен,
Оттенков в нём нет:
Худой он сенатор,
Худой он куратор,
Худой он поэт.

Царапающее перо Вяземского, конечно, не в силах было справиться с негодяями, подлецами и глупцами, во все времена имеющими численное превосходство:

Пожалуй, ранишь кой-кого:

Что ж? одного обезоружишь,

А сотня встанет за него.

Однако поэт никогда не оставлял эту сторону своего таланта, даже несмотря на советы Пушкина, о которых вспоминал десятилетия спустя в стихотворении «Зачем глупцов ты задеваешь?..» (1862):

«Зачем глупцов ты задеваешь?

Не раз мне Пушкин говорил.

Их не сразишь, хоть поражаешь;

В них перевес числа и сил.

 

Против тебя у них орудья:

На сплетни злые языки,

На убежденье простолюдья

У них печатные станки».

<>

Совет разумен был. Но, к горю,

Не вразумил меня совет;

До старых лет с глупцами спорю,

А переспорить средства нет.

Независимо мыслящие личности, яркие индивидуальности, остроумные люди –  Пушкин и Вяземский взыскательно относились к творчеству, часто вступали в дискуссию по литературным и социально-политическим вопросам. Отношения друзей можно было бы выразить цитатой из пушкинского романа в стихах «Евгений Онегин» (1823–1831): «меж ими всё рождало споры и к размышлению влекло».

Друзья-поэты вели постоянный диалог – эпистолярный, журнальный, стихотворный. Их произведения зачастую рождали у каждого из них встречный поток мыслей, чувств, художественных образов. Пушкин даже ввёл Вяземского в круг героев романа «Евгений Онегин» в эпизоде, когда Татьяна Ларина томится в Москве «на ярмарке  невест».

Татьяна смотрит и не видит,

Волненье света ненавидит;

Ей душно здесь... она мечтой

Стремится к жизни полевой,

В деревню, к бедным поселянам,

В уединённый уголок <…>

Простодушная, «русская душою» Татьяна, в светском обществе «не замечаема никем», привлекает внимание князя Вяземского. Их беседа находит душевный отклик в любимой героине Пушкина, настроения оказываются созвучными:

К ней как-то Вяземский подсел

И душу ей занять успел.

Эта маленькая литературная забава Пушкина ещё раз продемонстрировала, насколько высоко он ценил своего друга, и, конечно, не могла не порадовать Вяземского.

Эпиграфом из стихотворения Вяземского «Первый снег» (1819): «И жить торопится, и чувствовать спешит» – открывается первая глава «Евгения Онегина». В примечания к роману поэт поместил отрывок из «путешествия в стихах» Вяземского «Станция» (1825) как развёрнутую иллюстрацию своих мыслей в строфе XXXIV восьмой главы «Теперь у нас дороги плохи…» – на вечную для России тему, не решаемую ни до настоящего времени, ни в обозримом будущем.

«Станция» явилась также отправной точкой для создания повести Пушкина «Станционный смотритель» (1830) из цикла «Повести Белкина». Эпиграф из «Станции»: «Коллежский регистратор, почтовой станции диктатор» – задал полемический тон пушкинской повести, в которой автор возражает Вяземскому: «Кто не проклинал станционных смотрителей, кто с ними не бранивался? Кто, в минуту гнева, не требовал от них роковой книги <...> Что такое станционный смотритель? Сущий мученик четырнадцатого класса, ограждённый своим чином токмо от побоев, и то не всегда (ссылаюсь на совесть моих читателей). Какова должность сего диктатора, как называет его шутливо князь Вяземский? Не настоящая ли каторга?»

Открывая в литературе тему «маленького человека» – мелкого чиновника (14-й класс – последний в «Табели о рангах»), Пушкин горячо выступил в его защиту от насмешек, издевательств, притеснений. За Пушкиным последовали Гоголь (повесть «Шинель»), Достоевский (роман в письмах «Бедные люди») и другие авторы.

Поэты постоянно вступали в литературную перекличку. Так, на стихотворение «Море», в котором воспевались красоты морской стихии, Пушкин ответил посланием «К Вяземскому» (1826):

Так море, древний душегубец,
Воспламеняет гений твой?
Ты славишь лирой золотой
Нептуна грозного трезубец.

 

Не славь его. В наш гнусный век
Седой Нептун
земли союзник.
На всех стихиях человек –
Тиран, предатель или узник.

«Наш гнусный век» с его тиранией, предательством, закабалением, о котором пишет поэт, – время подавления свободы, вольнодумства, всякого инакомыслия после разгрома восстания декабристов 1825 года. Настроения Вяземского были созвучны идеям декабристов. Он не являлся сторон­ником заговорщицких действий, но открыто ратовал за социально-политические преобразования, конституционное ограничение монархизма, за освобождение народа от порабощения:

Пусть белых негров прекратится

Продажа на святой Руси.

Не скрывая своей свободолюбивой позиции, поэт выражал её в негодующих стихах, направленных против тиранической власти: 

Под знаменем её владычествует ложь;

Насильством прихоти потоптаны уставы;

С ругательным челом бесчеловечной славы

Бесстыдство председит в собрании вельмож.

Праведный гнев в стихотворении «Негодование» (1820) обрушивает Вяземский и на продажные судилища, и на антинародные законы:

Я зрел: изгнанницей поруганную честь,

Доступным торжищем – святыню правосудья,

Служенье истине – коварства торжеством,

Законы, правоты священные орудья,

Щитом могучему и слабому ярмом.

Официальная церковь, забывшая о Боге и ставшая прислужницей земной власти, извлекающая из богослужения барыши и материальные выгоды, угождая таким образом не Богу, а мамоне (ср. Мф. 6: 24), также вызывает негодование поэта:

Зрел промышляющих спасительным глаголом,

Ханжей, торгующих учением святым,

В забвенья Бога душ – одним земным престолам

Кадящих трепетно, одним богам земным.

<…>

На хищный ваш алтарь в усердии слепом

Народ имущество и жизнь свою приносит;

Став ваших прихотей угодливым рабом.

Поэт осуждает неправедное самодержавно-государственное устройство, безмерно далёкое от Божеских установлений:

Пред хором ангелов Семья Святая
Поёт небесну благодать,
А здесь семья земная
По дудке нас своей заставит всех плясать.

Идеал Вяземского – общественное устройство, основанное на истинных христианских ценностях, заповедях Евангелия:

Чтоб был евангельский закон не тщетным словом,
Но сильному уздой и слабому покровом;
Чтоб ближний ближнему был бескорыстный брат;
Чтоб и закон земной был неподкупно свят;

 

Чтоб правда на суде, стыдясь лицеприятья,
Доступною была и вам, меньшие братья!
Чтоб в каждом смертном был, и в рубище простом,
Уважен человек и Божий образ в нём.

Эпоха либеральных реформ с их половинчатостью, фарисейскими двойными стандартами также подвергалась критике Вяземского:

Послушать – век наш век свободы,
А в сущность глубже загляни:
Свободной мысли коноводы
Восточным деспотам сродни.

 

У них два веса, два мерила,
Двоякий взгляд, двоякий суд:
Себе даётся власть и сила,
Своих наверх, других под спуд.

 

У них на всё есть лозунг строгий
Под либеральным их клеймом:
Не смей идти своей дорогой,
Не смей ты жить своим умом.

 

Когда кого они прославят,
Пред тем колена преклони.
Кого они опалой давят,
В того и ты за них лягни.

Поэт отказывается славословить правительственных псевдореформаторов, не желает
 

Быть попугаем однозвучным,

Который, весь оторопев,

Твердит с усердием докучным

Ему насвистанный напев.

Неудивительно, что в 1820-е годы Вяземский попал в опалу. Власти считали его политически неблагонадёжным, долгое время он находился под негласным полицейским надзором. Рискуя своей свободой, князь совершил исключительно мужественный поступок, ставивший под угрозу всю его судьбу. Накануне ареста декабриста Ивана Пущина Вяземский принял от него портфель с секретными материалами, среди которых были рукописи Пушкина и Рылеева, проект конституции, составленный Никитой Муравьевым, и хранил эти бесценные документы на протяжении 30 лет. Именно благодаря Вяземскому до нас дошли живые свидетельства декабристской эпохи.

Отваги и мужества князю было не занимать. Ещё в молодые годы, 20-летним юношей, он отличился во время Отечественной войны 1812 года, был участником Бородинской битвы. Существует мнение, что князь Пётр Андреевич Вяземский явился одним из прототипов графа Петра (Пьера) Кирилловича Безухова в романе-эпопее Л.Н. Толстого «Война и мир» (1863–1869). Между ними есть внешнее сходство. Оба носят очки, что было большой редкостью в начале XIX столетия. Оба принимают участие в Бородинском сражении. Однако неуклюжий увалень, «умный чудак», «славный и добрый малый» Пьер Безухов – человек сугубо гражданский. Он ошеломлён событиями на поле боя. Вяземский же в те годы был офицером. С начала войны России с наполеоновской Францией он вступил в казачий полк, служил адъютантом генерала Милорадовича. Но, подобно Пьеру Безухову, князь-поэт, «счастливый баловень», поступивший в армию, совершенно не имел военного опыта. Позднее он вспоминал: «Я так был неопытен в деле военном и такой мирный военный барич, что свист первой пули, пролетавшей надо мной, принял я за свист хлыстика. Обернулся назад и, видя, что никто за мной не едет, догадался я об истинном значении этого свиста. Вскоре потом ядро упало к ногам лошади Милорадовича. Он сказал: “Бог мой! Видите, неприятель отдаёт нам честь”. Но, для сохранения исторической истины, должен я признаться, что это было сказано на французском языке, на котором говорил он охотно, хотя часто весьма забавно-неправильно. Не могу не заметить, что привычка говорить по-французски не мешала генералам нашим драться совершенно по-русски». 
Несмотря на свою изначальную воинскую неопытность, поручик Вяземский проявил себя настоящим храбрецом. На поле боя он спас раненого генерала Бахметева. За этот подвиг был награждён орденом Святого Владимира 4-й степени. Вяземский написал мемуары «Воспоминания о 1812 годе» (1868), в которых полемизировал с Толстым, выступая против искажения в угоду художественному вымыслу некоторых исторических событий в романе «Война и мир».
После освобождения отечества от наполеоновских полчищ поэт оставил военную службу и посвятил себя русской словесности. Он был активным членом литературного общества «Арзамас», в котором подружился с лучшими поэтами своего времени. Вяземский оттачивает своё перо в самых разных поэтических жанрах. Ему одинаково удавались любовная лирика, дружеские послания, эпиграммы, сатирические поэмы, басни. Например, «Битый пёс» (1819):

Пёс лаял на воров; пса утром отодрали
За то, что лаем смел встревожить барский сон.
Пёс спал в другую ночь; дом воры обокрали:
Отодран пёс за то, зачем не лаял он.

 Глубиной и силой мысли, изяществом и тонкостью блистает оригинальная поэзия  Вяземского. Об одном из его стихотворений Пушкин отозвался: «Смелость, сила, ум и резкость». 

 Прости, блестящая столица!
Великолепная темница,
Великолепный жёлтый дом,
Где сумасброды с бритым лбом,
Где пленники слепых дурачеств
Различных званий, лет и качеств,
Кряхтят и пляшут под ярмом.

 

Алла Анатольевна Новикова-Строганова – 

доктор филологических наук, профессор

 

 

«Чтоб был евангельский закон не тщетным словом…»

(230-лет П.А. Вяземскому)

 

 

Часть 2

«Даёт молитва крылья…»

 

Художественный мир Вяземского не только обогащает наше представление о Пушкине, является не просто отражением пушкинского творчества, но имеет вполне самостоятельный, оригинальный характер, отличается неповторимой индивидуальностью. К сожалению, его поэзия сейчас почти забыта. Остался на слуху романс на стихи Вяземского «Ещё тройка» (<1834>), но не каждый вспомнит имя автора текста:

Тройка мчится, тройка скачет,

Вьётся пыль из-под копыт…

Примечательно, что романс этот стал народной песней.

В лирике Вяземского русскость, народность отразились с особой силой. Красочный тому пример – стихотворение «Масленица на чужой стороне» (1853), написанное в Дрездене в масленичные дни. Один из любимейших русских народных праздников перед Великим Постом – масленица с её всеобщим весельем, забавами, традиционными блюдами, щедрым хлебосольством, когда пир горой, пир на весь мир, – становится у Вяземского приметой родины, расцвеченным яркими красками знаком широты русской души: 

Скоро масленицы бойкой
Закипит широкий пир,
И блинами, и настойкой
Закутит крещёный мир.

 

В честь тебе и ей Россия,
Православных предков дочь,
Строит горы ледяные
И гуляет день и ночь.

 

Игры, братские попойки,
Настежь двери и сердца!
Пышут бешеные тройки,
Снег топоча у крыльца.

Масленица в Германии, которую наблюдал Вяземский, не идёт ни в какое сравнение с размахом русского праздника. Поэт даже предположил, что масленица забрела в «бусурманский край» по ошибке:

Из-за льдистого Урала
Как сюда ты невзначай,
Как, родная, ты попала
В бусурманский этот край?

 

Здесь ты, сирая, не дома,
Здесь тебе не по нутру;
Нет приличного приёма,
И народ не на юру.

 

Чем твою мы милость встретим?
Как задать здесь пир горой?
Не суметь им, немцам этим,
Поздороваться с тобой.

Картины раздольной русской масленицы противопоставлены филистерской узости иноземцев:

Разгулялись город, сёла,
Загулялись стар и млад,
Всем зима
родная гостья,
Каждый масленице рад,

 

Нет конца весёлым кликам,
Песням, удали, пирам.
Где тут немцам-горемыкам
Вторить вам, богатырям?

<…>

Не напрасно дедов слово
Затвердил народный ум:
«Что для русского здорово,
То для немца карачун!»

С истинным праздничным духом «масленицы-сударки» несовместимы чёрствая расчётливость, педантичная скупость:

Сани здесь подобной дряни
Не видал я на веку;
Стыдно сесть в чужие сани
Коренному русаку.

 

Нет, красавица, не место
Здесь тебе, не обиход,
Снег здесь
рыхленькое тесто,
Вял мороз и вял народ.

 

Чем почтят тебя, сударку?
Разве кружкою пивной,
Да копеечной сигаркой,
Да копчёной колбасой.

Непринуждённый, шутливый тон произведения воссоздаёт весёлую атмосферу русских масленичных гуляний, противоположную суховато сдержанной манере чужеземцев. В финале стихотворения, отдавая должное бесспорным достижениям в науке, философии, экономике и проч. у немцев, поэт делает окончательный вывод не в их пользу: 

Немец к мудрецам причислен,
Немец
дока для всего,
Немец так глубокомыслен,
Что провалишься в него.

 

Но, по нашему покрою,
Если немца взять врасплох,
А особенно зимою,
Немец
воля ваша! плох.

Не только как искромётный острослов и шутник явил себя в поэзии Вяземский. На другом полюсе его творчества – стихи высокого духовного строя, целое созвездие молитвенных произведений.

В стихотворении «Святая Русь» (1848) поэт, осознавая себя нераздельной частью родной земли, горячо молится о любимой родине:

 Как в эти дни годины гневной
Ты мне мила, Святая Русь!
Молитвой тёплой, задушевной,
Как за тебя в те дни молюсь!

Патриотические чувства достигают особой силы в финале произведения – в лирическом обращении-призыве к отчизне всегда соответствовать именованию «Святая Русь»:

О, дорожи своим залогом!
Блюди тобой избранный путь,
И пред людьми и перед Богом,
Святая Русь, – святою будь!

 

О, будь всегда, как и доныне,
Ковчегом нашим под грозой,
И сердцу русскому святыней,
И нашей силой пред враждой!

Дом Вяземских в Москве

Как чистую высшую правду расценил это стихотворение В.А. Жуковский (1783–1852) в письме к Вяземскому: «Твои стихи не поэзия, а чистая правда. Но что же поэзия, как не чистая высшая правда? Твои стихи – правда потому, что в них просто, верно, без всякой натяжки, выражается то, что глубоко живёт в душе, не подлежит произвольному умствованию».

В то же время в стихотворении «Молитвенные думы» (1821) Вяземский выразил отчётливое понимание того, что своей принадлежностью к православному народу кичиться нельзя:

Не дай нам Бог во тьме и суете житейской,

Зазнаться гордостью и спесью фарисейской,

Чтоб святостью своей, как бы другим в упрёк,

Хвалиться, позабыв, что гордость есть порок.

Русь именуется святой не потому, что в ней всё свято. Но потому, что духовные «немощи и язвы» кающихся врачуются Христом:

Им немощи свои и язвы прикрывая,

И грешный наш народ, хоть в искушеньях слаб,

Но помнит, что он сын Креста и Божий раб.

Православный народ, преодолевая искушения, призван неустанно стремиться к святости:

Что Промысла к нему благоволеньем явным

В народах он слывёт народом православным.

Но этим именем, прекраснейшим из всех,

Нас Небо облекло, как в боевой доспех.

Чтоб нам не забывать, что средь житейской битвы

Оружье лучшее – смиренье и молитвы.

Святая Русь – это не только данность, но и задание «в назиданье нам, в ответственность, в завет»

Не в славу, не в почёт,  народные скрижали,
Родную нашу Русь святой именовали.
А в назиданье нам, в ответственность, в завет.
Чтоб сберегали мы первоначальных лет
Страх Божий, и любовь, и чистый пламень веры.

Чтоб добрые дела, и добрые примеры,

В их древней простоте завещанные нам,

Мы цельно передать смогли своим сынам

Сокровенный разговор души с Богом, исповедание православной веры, проповедь христианских ценностей выразились в стихотворных молитвах Вяземского с проникновенной глубиной религиозных переживаний.

В стихотворении «Молись» (1840) поэт призывает к «молитве непрестанной» – в соответствии с апостольским наставлением: «Непрестанно молитесь» (1 Фес. 5: 17); размышляет о таинственной силе её благодати:

Молись! Даёт молитва крылья
Душе, прикованной к земле,
И высекает ключ обилья
В заросшей тернием скале.

Она – покров нам от бессилья.

Она – звезда в юдольной мгле.

В то же время нужен особый склад духовный, чтобы «всякою молитвою и молением молиться на всякое время духом» (Еф 6:18). Вяземский осознаёт, что это дано не каждому, особенно людям светского круга, далеко отстоящего от народа, от его безыскусственной, осердеченной веры в Христа. Именно об этом – «Молитвенные думы» поэта:

Когда земной соблазн и мира блеск и шум,

Как хмелем обдают наш невоздержный ум,

Одна молитвою навеянная дума

Нас может отрешить от суеты и шума,

Нас может отрезвить, хоть мельком, хоть на миг,

От уловивших нас страстей, от их вериг,

Которые, хотя и розами обвиты,

В нас вносят глубоко рубец свой ядовитый.

В эпиграфе к этому стихотворению – обращение к Пушкину и перекличка с его известной строкой из «Евгения Онегина»: «Пушкин сказал: “Мы все учились понемногу Чему-нибудь и как-нибудь”. Мы также могли бы сказать: “Все молимся мы понемногу Кое-когда и кое-как”. (Из частного разговора)». Здесь обобщённая характеристика высшего сословия, зачастую только формально причисленного к Церкви, говорит о его теплохладности, то есть духовной и душевной вялости, безответственности, когда стоит вопрос о нравственном выборе между добром и злом. Согласно определению святителя Феофана Затворника, это «стояние между добром и злом, между жизнью безбожного мира и жизнью в истинной вере, между святостью и грехом, между Христом и сатаною». Такое духовное устроение отвергается Господом: «знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но, как ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих» (Откр. 3: 15–16).

Вяземский весьма болезненно ощущал ущербность так называемого просвещённого сословия, отравленного равнодушием и разъедающим душу скепсисом:

Наш разум, омрачась  слепым высокомерьем,

Готов признать мечтой и детским суеверьем

Всё, что не может он подвесть под свой расчёт.

Но высокомерная человеческая самость, разумность без Бога не что иное как безумие («Рассудительный наш век На рассудке помешался…»), слепое суеверие. Одним разумом без веры невозможно постичь загадки и тайны бытия, «всё недоступное в душе и в мире»:

Но разве во сто крат не суеверней тот,

Кто верует в себя, а сам себе загадкой,

Кто гордо оперся на свой рассудок шаткий

И в нём боготворит свой собственный кумир.

Кто, в личности своей сосредоточив мир,

Берётся доказать, как дважды два – четыре,

Всё недоступное ему в душе и в мире?

Поэт призывает не смотреть на простой народ свысока. Наоборот, знатным господам, которые порой стыдятся прилюдно осенить себя крестом, чтобы не стать вровень с простолюдинами, следует учиться у низших сословий высоте горячей искренней веры.

Хотел бы до того дойти я, чтоб свободно,
И тайно про себя, и явно, всенародно,
Пред каждой церковью, прохожих не стыдясь,
Сняв шляпу и крестом трикратно осенясь,

 

Оказывал и я приверженность святыне.
Как делали отцы. Как делают и ныне

В сердечной простоте смиренные сыны,
Все боле с каждым днём нам чуждой старины.

<…>

А мы, рабы сует. Под их тяжёлой ношей,
Чтоб свет насмешливый не назвал нас святошей,
Чтоб не поставил нас он с чернью на ряду,
Приносим в жертву Крест подложному стыду.

Но Христос говорит: «кто постыдится Меня и Моих слов в роде сем прелюбодейном и грешном, того постыдится и Сын Человеческий, когда приидет в славе Отца Своего со святыми Ангелами» (Мк. 8: 38).

В русском народе крестное знамение творится постоянно:

Обычай, искони сочувственный народу.
Он с крестным знаменем прошёл огонь и воду,
Возрос и возмужал средь славы и тревог.

Не угасает и молитва как насущная потребность общения души с Богом. Тем же, кто пока не способен молиться всем сердцем своим и всею душою своею и всем разумением своим (ср. Мф. 22: 37), следует просить Господа о даровании искренней и чистой молитвы. Таково задушевное, трепетное стихотворение Вяземского «Молитва Ангелу-хранителю». Переложенное на музыку, оно стало духовным песнопением, популярным в наши дни:

Научи меня молиться, добрый Ангел, научи:

Уст твоих благоуханьем чувства чёрствые смягчи!

Да во глубь души проникнут солнца вечного лучи,

Да в груди моей забьются благодатных слёз ключи!

 

Дай моей молитве крылья, дай полёт мне в высоту,

Дай мне веры безусловной высоту и теплоту!

Неповинных, безответных дай младенцев чистоту

И высокую, святую нищих духом простоту!

 

Дай, стряхнув земные узы, с прахом страннических ног,

Дай во мне угаснуть шуму битв житейских и тревог.

Да откроется Тобою мне молитвенный чертог,

Да в одну сольются думу смерть, бессмертие и Бог!

  «В наших немощах, в унынии бессилья» надо молиться также об укреплении веры. Даже святые апостолы – сподвижники Христа в Его земной жизни – просили об этом: «И сказали апостолы Господу: умножь в нас веру» (Лк. 17: 5). Только вера и молитва даруют душе окрылённость, христианское упование на «жизнь вечную» (Ин. 17: 2):

Иль в наших немощах, в унынии бессилья

Подчас не нужны нам молитвенные крылья?

Чтоб сеять мрак и сон с отягощенных вежд.

Чтоб духом возлетать в мир лучший, в мир надежд,

Мир нам неведомый, но за чертой земною

Мир, предугаданный пророческой тоскою?

Православное миросозерцание, мудрость христианского философа, личный духовный опыт Вяземского, его внутренняя работа над собой, смиренное, покаянное воззвание к Богу проявились во многих стихах: «Жизнь» («Жизнь для жизни нам дана. <…>

Познавать Творца в творенье,

Видеть духом, сердцем чтить 

Вот в чём жизни назначенье,

Вот что значит в Боге жить!»);

«Жизнь – таинство», «Сознание» («Как много праздных дум, а подвигов как мало!»), «Утешение» («Пред Господом Богом я грешен. И кто же не грешен пред Ним?»), «Церковная молитва», «Любить. Молиться. Петь», «Вхожу с надеждою и трепетом в Твой храм…» и других. Стихотворение «Чертог Твой…» явилось поэтическим переложением великопостной молитвы «Чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный, и одежды не имам, да вниду вонь: просвети одеяние души моея, Светодавче, и спаси мя»:

Чертог Твой вижу, Спасе мой,

Он блещет славою Твоею, –

Но я войти в него не смею,

Но я одежды не имею,

Дабы предстать мне пред Тобой.

О, Светодавче, просвети

Ты рубище души убогой,

Я нищим шёл земной дорогой:

Любовью и щедротой многой

Меня к слугам Твоим причти.

Поэт говорит здесь о собственной нищете духовной, о «рубище души убогой», не имеющей светлого покрова праведности, чтобы достойно предстать перед Творцом.

 «Мои мысли лежат перемешанные, как старое наследство, которое нужно было бы привести в порядок. Но я до них уже не дотронусь; возвращу свою жизнь Небесному Отцу; скажу ему: “Прости мне, о Боже, если я не умел воспользоваться ею; дай мне мир, который не мог я найти на земле. Отец! Ты единая благость! Ты прольёшь на меня одну каплю сей чистой и Божественной радости”», – так в шестой записной книжке (1828–1829) представлял себе Вяземский свою последнюю молитву на пороге инобытия. Но впоследствии его «перемешанные мысли» облеклись в совершенную поэтическую форму: в душе, «настроенной к созвучию с прекрасным», в полный голос зазвучали «три вечные струны: молитва, песнь, любовь!»

Бывают дни, когда молиться так легко,

Что будто на душу молитвы сходят сами.

Иль Ангел, словно мать младенцу на ушко,

Нашёптывает их с любовью и слезами.

Но в то же время поэт признаётся:

Бывают дни, когда мрак на душе лежит:

Отяжелевшая и хладная, как камень,

Она не верует, не любит, не скорбит,

И не зажжётся в ней молитвы тихий пламень.

Вяземский описывает состояние «окамененного нечувствия», об избавлении от которого молился святитель Иоанн Златоуст: «Господи! Избави мя всякого неведения и забвения и малодушия, и окамененнаго нечувствия. Господи! Даждь ми слезы, и память смертную, и умиление». Эта молитва, вдохновившая поэта на создание собственного молитвословия, стала эпиграфом к стихотворению «Молитва». Здесь лирическая исповедь кающейся души явилась свидетельством горячего, но не реализованного желания духовного христианского совершенствования. Поэт страшится греха теплохладности, «окамененного нечувствия», сомнений, которые полностью его не оставляют. Для их преодоления испрашивает Вяземский высшей помощи:

Хранитель Ангел мой! Не дай мне в эти дни
Пред смертью испытать последнее сомненье…
Но тёплых чувств во мне источник обнови,
Когда остынет он в дремоте лени томной;
Дай умиленье мне молитвы и любви,
Дай память смертную, лампаду в вечер тёмный.

 

 

 

Алла Анатольевна Новикова-Строганова –

доктор филологических наук, профессор,

член Союза писателей России (Москва),

историк литературы

 

 

            

На все копыта кованы»: «бесы» в родовом имении

И.С. Тургенева Спасское-Лутовиново

и в романе Н.С. Лескова «На ножах»

(150 лет созданию романа)

 

Передняя обложка

 

Я видел Русь расшатанную, неучёную, неопытную

 и неискусную, преданную ученьям злым и коварным,

и устоявшую!

Н.С. Лесков «На ножах»

Портрет работы И. Е. Репина, 1874

Просмотреть исходную картинку

 

 

Тургеневское творчество и само имя Ивана Сергеевича Тургенева (1818–1883) были чрезвычайно дороги Николаю Семёновичу Лескову (1831–1895). Он отдавал дань глубокого уважения «сильному и свежему» таланту своего старшего литературного собрата и знаменитого земляка – писателя-орловца. Показательно, что в лесковской «Автобиографической заметке» (1882–1885?) первым и главным из писательских имён было названо имя Тургенева. Его «Записки охотника» Лесков, знавший народ «в самую глубь», как «самую свою жизнь» [1], признал своего рода «учебником» жизни и литературного мастерства. Об этом «учительном» значении, а также о глубочайшем эмоционально-нравственном воздействии тургеневского цикла свидетельствует следую­щее лесковское признание: «когда мне привелось впервые прочесть “Записки охотника” И.С. Тургенева, я весь задрожал от правды представлений и сразу понял, что называется искусством. Всё же прочее <…> мне казалось деланным и неверным» (XI, 12).

Тургеневское творчество – глубоко правдивое, не имеющее фальшивых нот, – было своего рода камертоном для Лескова. Более того –  по словам сына писателя, Тургенев был для Лескова «литературным богом». Андрей Николаевич Лесков вспоминал: «Тургенева отец считал выше Гончарова как поэта. Каждое новое произведение Ивана Сергеевича было событием в жизни нашего дома» [2].

Таким образом, Тургенев и его художественный мир постоянно занимали писатель­ское сознание Лескова, были у него и на слуху, и на устах. Неудивительно, что эту «привязанность» он перенёс на страницы своих книг. Одно из наиболее весомых тому подтверждений – роман «На ножах» (1870–1871).

У романа сложная судьба. Он вызвал много толков и споров среди современников Лескова. Некоторые причислили его к «антинигилистическому» роду литературы, определили как роман-памфлет. Другие писали как о «типично бульварном произведении» [3]. Иные в пылу литературной схватки даже зачислили «На ножах» в разряд  «полицейско-эротических» сочинений [4]. Тенденциозная советская критика категорически отвергла это замечательное творение классика и на долгие десятилетия сделала его недоступным для читателя, скрыла непроницаемой завесой. Поныне роман не получил должной оценки. Его либо замалчивают, либо крайне осторожно определяют как «полемический», «антибуржуазный». Все указанные жанровые определения далеки от сути лесковского текста.

Прежде всего это религиозно-философское произведение, в основе которого – христианское миропонимание автора. Боль и молитва о Родине, вера в возрождение святой Руси определяют основной пафос романа «На ножах». Эпиграфом к нему могли бы послужить слова одного из его героев – Светозара Водопьянова: «Я видел Русь расшатанную, неучёную, неопытную и неискусную, преданную ученьям злым и коварным, и устоявшую!» ( 9, 281).

Это особенно наглядно, если рассматривать лесковский роман сквозь призму межтекстовых связей. «На ножах» Лескова стоит в том же ряду «общественных романов» Тургенева («Отцы и дети»), Гончарова («Обрыв»), Достоевского («Преступление и наказание», «Бесы»), отразивших всю остроту религиозно-нравственной, фило­софско-мировоззренческой, социально-политической и литературно-эстетической полемики эпохи. На типологическое сходство «На ножах» с романами «В водовороте» Писемского и «Бесы»  Достоевского, созданными в том же 1871 году, указывал сам Лесков: «все мы трое сбились на одну мысль» (X, 293). Это единство – в русле тургеневского призыва: «Необходимо всем писателям сплотиться вместе и встать на защиту святой веры от врагов ея».

Стержневая мысль, о которой говорил Лесков, – исследование содержания и современных трансформаций русского нигилизма. Решение этой ответственной идейно-эстетической задачи для писателя было немыслимо без обращения к опыту Тургенева – «представителя и выразителя умственного и нравственного роста России» – и прежде всего к его роману «Отцы и дети», в центре которого мощный образ нигилиста – «каланчи» (по образному выражению Д.И. Писарева) – Базарова. «Талантливым пером Тургенева обрисован Базаров, произнесено слово “нигилизм”» (X, 16), – подчеркнул Лесков вскоре после выхода «Отцов и детей». Далее писатель утверждал: «Я знаю, что такое настоящий нигилист» (X, 21). Ориентируясь на образ «сильного и честного Базарова» (X, 16), Лесков решительно отъединяет «истинных, настоящих нигилистов» от «нигилиствующих» (X, 22) и признаётся, что ищет «способа отделить настоящих нигилистов от шальных шавок, окричавших себя нигилистами» (X, 21). Эта «полезная сортировка» (X, 22) была произведена в романе «На ножах».

Писатель рисует образы не просто «новых», но уже «новейших» нигилистов-перерожденцев. Они выродились в буржуазных хищников, капиталистов, ростовщиков, мошенников, продажных газетчиков, брачных аферистов, подлецов, предателей, убийц – преступников всякого рода, попирающих человеческие и Божеские установления, не верующих «ни в Бога, ни в духовное начало человека» [5]. Модифицируют они и само наименование своего бывшего радикального направления, теперь именуя самих себя «негилистами». В основе этого лексического новообразования – слово «гиль» в значении «чепуха, ерунда». Идейный «вдохновитель» экс-нигилистов Горданов «в длинной речи отменил грубый нигилизм, заявленный некогда Базаровым <…>, а вместо сего провозгласил негилизм – гордановское учение, в сути которого было понятно пока одно, что негилистам дозволяется жить со всеми на другую ногу, чем жили нигилисты» (9, 130).

Так «Отцы и дети» входят в «На ножах» в качестве своеобразного литературного фундамента. Тургеневский роман в деталях знают не только автор, но и его персонажи, которые также выступают как внимательные читатели Тургенева.  Композиция образов героев во многом строится через содержание их чтения. Горданов как персонаж-читатель, определяя  свою жизненную позицию и способы поведения, «примеряет» на себя литературные образы: «Горданов не сразу сшил себе свой нынешний мундир: было время, когда он носил другую форму. Принадлежа не к новому, а к новейшему культу, он имел пред собою довольно большой выбор мод и фасонов: пред ним прошли во всём своём убранстве Базаров, Раскольников и Маркушка Волохов, и Горданов всех их смерил, свесил, разобрал и осудил: ни один из них не выдержал его критики. Базаров, по его мнению, был неумён и слаб – неумён потому, что ссорился с людьми и вредил себе своими резкостями, а слаб потому, что свихнулся пред “богатым телом” женщины, что Павел Николаевич Горданов признавал слабостью из слабостей» (9, 127).

В противовес своему герою – читателю романа Тургенева – Лесков трактует образ и личность Базарова иначе. В статье «Николай Гаврилович Чернышевский в его романе “Что делать?”» (1863) писатель указал: «Тип Базарова многим нравится, многим не нравится. Мне лично он нравится, но я бы позволил себе пожелать ему быть несколько мягче, не мусолить собою без нужды непривычного глаза, не раздражать без дела чужой барабанной перепонки и даже, пожалуй, не замыкать сердца для чувств самых нежных, ибо они не мешают героизму» (X, 16). Любовь, по мнению Лескова, не только не является признаком «слабости», но ещё более обога­щает героическую личность.

Горданов же, наделённый инфернальными чертами, патологически не способен к любви, «никогда не чувствовал потребности любить» (9, 216). Сатанинская «гордыня» – в основе фамилии этого персонажа. «Гордашка» – так уничижительно называет его прямая и честная героиня романа Катерина Астафьевна Форова.

С точки зрения Святых Отцов Церкви, гордость – корень всех грехов и пороков. Преподобный Максим Исповедник именует самолюбие «матерью всех зол»: «Начало всех страстей есть самолюбие, а конец – гордость» [6]. Против «безумной гордости» направлено истовое по духовному накалу и совершенное в художественно-образном выражении Слово 23 «Лествицы» аввы Иоанна Лествичника: «Гордость есть отвержение от Бога, бесовское изобретение, презрение человеков, матерь осуждения, исчадие похвал, знак безплодия души, отгнание помощи Божией, предтеча умоисступления, виновница падений, причина беснования, источник гнева, дверь лицемерия, твердыня бесов, грехов хранилище, причина немилосердия, неведение сострадания, жестокий истязатель, безчеловечный судья, противница Богу, корень хулы» [7].

В бесовском ослеплении Горданов кичится утратой Божественного дара любви как сильной стороной своего характера. «Любовь – это роскошь, которая очень дорого стоит, а я бережлив и расчётлив» (9, 216), – цинично заявляет он, смешивая в этом высказывании «Божие» (любовь) и «кесарево» (деньги, расчёт, меркантильную выгоду). Глава, приоткрывающая сущность Горданова, называется «Entre Chien et Loup» – «В сумерках» (по Пушкину: «Пора меж волка и собаки»). Это скрытый, маскирующийся, «сумеречный» тип хищника, удел которого – тьма, адская «бездна», призываю­щая «бездну» (9, 127).

Смерть Горданова в конце романа содержит реминисценцию из «Отцов и детей». Базаров умирает от заражения, полученного от случайного пореза пальца при анатомировании. Горданов получает заражение от укола в ладонь стилетом – орудием убийства, что приводит к ампутации руки. В то же время смерть ярко высвечивает принципиальную «разность» этих человеческих типов.

Базаровская роковая неосторожность была вызвана погружённостью героя в раздумья о силе судьбы и ничтожности земной жизни перед лицом вечности,  о неразделённой любви, которая захватила всё его существо. Таким образом, смерть Базарова приобретает высокий трагический характер. Тогда как Горданов поранил руку во время предумышленного убийства Бодростина, которое стало конечной целью запутанной сети хитросплетений и интриг. Гордановское свидетельское показаие «опять всё наново переплетало и путало» (9, 771), и в итоге он сам стал жертвой преступных козней и происков: был предательски-позорно отравлен сообщниками. Так проекция на финал «Отцов и детей» позволяет резко отграничить героический и трагический образ нигилиста Базарова от  преступника-«негилиста» Горданова.

В роман «На ножах» вместе с образом Базарова входят и его последователи – «база­ровцы» (9, 129), как называет их Лесков. По большей части они видоизменились в «гордановцев» (9, 133) и вполне отвечают характеристике, данной писате­лем в его статье, указанной выше: это «грубая, ошалелая и грязная в душе толпа пустых ничтожных людишек, исказивших здоровый тип Базарова и опрофаниро­вавших идеи нигилизма» (X, 19). Им негде взять «базаровских знаний, базаров­ской воли, характера и силы» (X, 17). «Нигилиствующие» только внешне пыта­лись копиро­вать Базарова, не умея и не желая «дорасти»  до сокровенной – героически-беззаветной и трагической – сути этого типа. Гражданское мучениче­ство, готовность к самопожертвованию – то, что Лесков обозначил как  «влася­ницу и вериги нигилизма», – были отринуты ради  «нынешнего спокойного, просторного и тёплого мундира». Горданову «нетрудно было доказать, что нигилизм стал смешон, что грубостию и сорванечеством ничего не возьмёшь; что похвальба силой остаётся лишь похвальбой, а на деле бедные новаторы, кроме нужды и страданий, не видят ничего, между тем как сила, очевидно, слагается в других ру­ках. <…> Все, желавшие снять с себя власяницу и вериги нигилизма, были за Горданова, и с их поддержкой Павел Николаевич доказал, что поведение отживших свой век нигилистов не годится никуда и ведёт к погибели»  (9, 130). «Гордановцы» предательски отреклись от «истинных нигилистов» – «граж­данских  мучеников и страдальцев»: «Таких страдальцев в эту пору было очень много, все они были не устроены и все они тяжко нуждались во всякой помощи, –  они первые были признаны за гиль и о них никто не заботился» (9, 132).

В то же время сами экс-нигилисты с успехом мимикрируют и приспосабливаются к буржуазному устройству, органически с ним сливаясь: «Вот один уже заметное лицо на государственной службе; другой – капиталист; третий – известный благотворитель, живущий припеваючи за счёт филантропических обществ; четвёртый – спирит <…>; пятый – концессионер, наживающийся на казённый счёт; шестой – адвокат <…>; седьмой литераторствует и одною рукою пишет па­негирики власти, а другою – порицает её» (9, 137), – Лесков выявил самые разнообразные типы  продажных,  беспринципных буржуазных дельцов – «деятелей на все руки» сатанинской закваски.

Сущность их «направления» выразительно обобщает говорящая фамилия некоего «медицинского студента» – «Чёртов»:

«– Гм! Фамилия недурна!

– Да, и с направлением» (9, 160).

Это «направление», как смертельная зараза, распространяется бесами – губителями душ. Так, «медицинский студент Чёртов», ради заработка готовя ребятишек к поступлению в приходское училище, внедряет в детские головы и сердца безбожие, атеистическое презрение к Священному Писанию. Характерна зарисовка экзамена:

«– А Закон Божий знаешь? – встрел поп.

– Да коего лиха там знать-то! – гордо, презрительно, гневно, закинув вверх голову, рыкнул мальчуган, в воображении которого в это время мелькнуло насмешливое, иронически-честно-злобное лицо приготовлявшего его студента Чёртова» (9, 160–161).

Этот ответ и ремарка к нему поневоле вызовут восклицание: «Отойди от меня, сатана!» (9, 160).

Невнимание к духовной природе человека, отказ от Бога, отрыв от русской почвы приводят к тому, что бывшие «нигилисты» окончательно превратились в мошенников и авантюристов, преступников и злодеев, живущих по звериным законам борьбы за существование. О им подобных закоренелых грешниках апостол Павел свидетельствовал, что «они исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы, исполнены зависти, убийства, распрей, обмана, злонравия, злоречивы, клеветники, богоненавистники, обидчики, самохвалы, горды, изобретательны на зло, непослушны родителям, безрассудны, вероломны, нелюбовны, непримиримы, немилостивы» (Рим. 1: 29–31). Таковы в лесковском романе Павел Горданов и Глафира Бодростина, «жид-ростовщик» Тишка Кишенский, «безнатурный» Иосаф Висленёв, его сестра – своенравная красавица Лариса, одержимая гордыней и себялюбием, «калмыцкая лошадь», которую только «калмык переупрямит» (9, 411). Показательна самоха­рактеристика «межеумка» Висленёва, стоявшего когда-то во главе «студенческой партии», отвратившейся от Бога и Церкви: «все мы стали плуты» (9, 217).

В связи с этим снова возникает аллюзия на роман «Отцы и дети», где в зна­менитой сцене идеологической «схватки» Базарова и Павла Петровича Кирсанова шёл спор о «принципах». Замышляя убийство, Горданов в беседе с Глафирой заявляет, что хочет говорить «совсем не о чувствах, а…» Она резко прерывает: «О принципах… Ах, пощади и себя, и меня от этого шарлатанства! Оставим это донашивать нашим горничным и лакеям» (9, 77). С неотвязным вопросом о «принципах» приступает к Горданову «суетливый и суетный» (9, 129) Висленёв: «какому же ты теперь прин­ципу служишь, так ты и не ответишь. <…> какой у нас теперь принцип? Его нет?» (9, 217) «Мы отрицаем отрицание» (9, 217), –  следует витиеватый ответ с претензией на философичность.

В действительности употребляются другие – абсолютно неприкрытые, безстыдные – установки на ограбление и развращение: «приехав сюда из Питера, надо устремлять силы не на то, чтобы кого-нибудь развивать, а на то, чтобы кого-нибудь… обирать» (9, 48). В том же ряду – откровенно хищнические, звериные предписания: «всяк сам для себя, и тогда вы одолеете мир» (9, 147); «в жизни каждый ворует для себя. Борьба за существова­ние!» (9, 142)

Теория «дарвинизма», применённая к человеческим отношениям, разрушает человека как «храм Божий» («тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа, Которого имеете вы от Бога» (1 Кор. 6: 20),  – проповедовал апостол) и формирует «человека-зверя»: «Живучи с волками, войте по-волчьи и не пропускайте то, что плывёт в руки» (9, 142); «Глотай других, чтобы тебя не проглотили» (9, 132). Как погибельное следствие – морально-нравствен­ная порча, духовная  деградация, физическое разложение, безумие, убийство и самоубийство.

О неизбежном возмездии за греховное небрежение о душе и теле предупреждал апостол Павел: «Разве не знаете, что вы храм Божий, и дух Божий живёт в вас? Если кто разорит храм Божий, того покарает Бог, ибо храм Божий свят» (1 Кор. 3: 16–17).

От свинского попрания образа Божьего в человеке предостерегал Господь в Нагорной проповеди: «не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтоб они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас» (Мф. 7: 6). Из Священного Писания известно, что бесы вошли в свиней, «и  бросилось стадо с крутизны в озеро, и потонуло» (Лк. 8: 33).  

Бесовской участью чревата подмена христианской веры безбожной «верой в естественные науки», которая, кроме всего прочего, ведёт к неизбежной ограниченно­сти, узости взглядов, скудоумию. Такова  «скорбная головой девица» (9, 133) Анна Скокова, или Ванскок, – честная, прямолинейная, «рьяная», из разряда «древнего нигили­стического благочестия» (9, 131). Изображая эту «староверку» «истинного ниги­лизма», Лесков прибегает к самоцитации, используя название своего очерка о раскольни­ках «С людьми древлего благочестия» (1863). Ванскок по-детски растеряна перед жестокими реалиями жизни: «Я прежде работала над Боклем, демонстри­ровала над лягушкой, а теперь… я  ничего другого не умею: дайте же мне над кем работать, дайте мне над чем демонстрировать» (9, 132).

Налицо реминисценция завершения Базаровым знаменитого спора со старшим Кирсановым: «будем <…> лягушек резать» (7, 53). Ля­гушка как непременный объект естественнонаучных занятий и опытов нигили­стов стала во многом благодаря тургеневскому роману их своеобразным симво­лом.  Лесков не обходит вниманием эту символику и атрибутику.  Так, «истинный нигилист» из числа лю­дей «базаровской» закалки майор Форов носит характерный брелок. Это  «тяжёлая, массивная золотая лягушка с изумрудными глазами и рубиновыми лапками. На гладком брюшке лягушки мелкою искусною вязью выгравировано: “Нигилисту Форову от Бодростиной”. Дорогая вещь эта нахо­дится в видимом противоречии с прочим гардеробом майора» (9, 27). Для бывшей нигилистки Глафиры Акатовой, ловко вышедшей замуж за старика-богача Михаила Андреевича Бодростина и усвоившей себе истину, что «повесившись, надо мотаться, а, оторвавшись, кататься» (9, 81), как и для прочих «антигероев» романа, «борьба за существова­ние не то что борьба за лягушку» (9, 147–148).

Воспринимая литературу как художественную реальность, Лесков конструи­рует некоторые собственные образы, рассчитывая на быстрое «литературное» уз­навание. Так, о принадлежности майора Форова и девицы Ванскок к базаров­скому типу нигилистов старой закалки свидетельствуют «тургеневские» речевые отражения: «Но вот кто совсем не изменяется, так это Филетёр Иванович! – обра­тился Висленёв к майору. – Здравствуйте, мой “грубый материалист”!» (9, 36).   Отзвук-напоминание  об «обнажённой красной руке» Ба­зарова, ставшей приметой нигилистов-разночинцев, содержится в обращении Горданова к Ванскок, когда он пожимает «грязноватую руку девушки»: «Давайте Вашу лапу!» (9, 151)

В романе «На ножах» имеются и другие формы наличия «турге­невского слова», а также разнообразные способы его включения в лесковский текст. Приём косвенного присутствия тургеневской образности  обнаруживается в повествовании, раскры­вающем предысторию Павла Горданова – внебрачного ре­бёнка богача Бодростина и московской цыганки. Незаконный сын знатного помещика имел солидное денежное содержание, получил хорошее образо­вание, однако никогда не знал ни родных, ни отчего дома, отданный на воспитание сначала акушерке, по­том в пансион, а затем в университет. «В жизни его было только одно лишение: Горданов не знал родных ласк и не видал, как цветут его родные липы» (9, 128–129), – пишет Лесков.

Образ «родных лип», несомненно, восходит к Тургеневу. Эта реминисценция, используемая в тексте лесковского романа без кавычек, говорит о том, что липы стали восприниматься как устойчивый знак «дворянского гнезда», отголосок тургеневских романов. Так, в романе «Рудин» (1855) Тургенев художественно запечатлел,  словно с натуры, свой усадебный сад, который «доходил до самой реки. В нём было много старых липовых аллей, золотисто-тёмных и душистых, с изумрудными просветами на концах» [8]. Заметим также, что симпатичная автору героиня носит фамилию Липина.

В «Дворянском гнезде» (1858) липы растут в саду Калитиных; «тень от близкой липы» (6, 81) окружает Лизу и Лаврецкого в его имении Васильевское.

По всей вероятности, Лесков был наслышан о знаменитых липовых аллеях в виде римской цифры XIX в парке родового имения Тургенева Спасское-Лутовиново Мценского уезда Орловской губернии. Перифразу «родные липы» в значении родительского дома, домаш­него очага Лесков употребил уже в первой своей повести «Овцебык» (1862), в её лирико-автобиографических главах: «я снова очутился под род­ными липами. Дома в это время не произошло никаких перемен <…> выросло не­сколько новых липок» (I, 64–65). 

Воспитание и формирование человека вне семейной атмосферы родного «гнезда» Лесков считает неполноценным, обеднённым, ущербным. По-видимому, духовное оскудение, голый рационализм и звериный практицизм Горда­нова во многом проистекают из этого источника: «он с отроческой своей поры был всегда занят самыми серьёзными мыслями, при которых нежные чувства не получали места. Горданов рано дошёл до убеждения, что все эти чувства – роскошь, гиль, путы, без которых гораздо легче жить на белом свете, и он жил без них» (9, 129).

В романе «На ножах» встречаются непосредственные  указания на тургеневские произведе­ния. Так, Лесков обобщает разноречивые неодобрительные отклики современников о романе «Накануне», опровергнутые самой жизнью: «Когда в русской печати после прекрасных произведений, “бедных содержанием”, появилась повесть с общественными вопросами (“Накануне”), читатели находили, что это интересная повесть, но только “нет таких людей, какие описаны”. <…> указывали только нечто похожее на действительность, но гневались на недостатки, на неполноту и недоконченность изображения и потом через несколько времени начинали узнавать в нём родовые и видовые черты» (9, 577). Лесковские герои также апеллируют к тургеневскому творчеству как к серьёзной аргумента­ции. Например, в споре о подлинном и фальшивом Глафира ссылается на эпизодическую героиню Кору, о которой составила «понятие по тургеневскому “Дыму”» (9, 313). 

Одним из распространён­ных способов включения «тургеневского слова» в текст яв­ляется цитирование – явное или скрытое – собственно автором или его героями, как, например, в следующем эпизоде. Попав в контору к своему бывшему соратнику по «нигилистической пар­тии» Тихону Кишенскому, Горданов ощутил, как в нём «шевельнулась дворянская гордость пред этим ломанием жидка» с его «невозмутимым, но возмущающим голосом, которым непременно научаются говорить все разбогатевшие евреи»  (9, 168).  Не без удивления Горданов обнаруживает, насколько ловко Тишка сумел «подковаться на все копыта» – материально обезопа­сить себя от превратностей жизни. Хозяина раболепно охраняют подобный ему рыжий чубастый лакей и «ещё более решительный рыжий бульдог» (9, 167).

Мысленно оценивая нынешнее прочное финансовое положение продажного газетчика и ростовщика, «отец которого, по достоверным сведениям, продавал в Одессе янтарные мундштуки» (9, 168), Горданов прибегает к неточному цитированию тургеневского романа «Дворянское гнездо»: «Ему уже нечего будет сокрушаться и говорить: “здравствуй, безпомощная старость, догорай, безполезная жизнь”» (9, 167). В эпилоге романа Тургенева читаем: «Здравствуй, одинокая старость! Догорай, безполезная жизнь!» (6, 158).

Неточность цитаты объясняется скорее всего не пробелами в памяти Горда­нова, а тем, что жизнь Кишенского нельзя назвать «одинокой». Он уже успел обзавестись многочисленным потомством, в том числе и от сожительства со своей фавориткой и «деловым партнёром» по кассе ссуд Алинкой Фигуриной. Обокравшая собственного отца, по безжалостности, наглости, изобретательности в сфере жульнических трюков и махинаций она вполне под стать своему любовнику. «Алина! Ты гениальна!» (9, 212), – восхищается своей криминальной подельницей Кишенский.  Высшая степень его восторга: «Алинка!.. Ты чёрт!» (9, 212) – весьма показательно вскрывает собственную бесовскую сущность этого персонажа.

О ему подобных в русском народе сложились записанные В.И. Далем пословицы: «Бесы и жиды – дети сатаны»; «С жидом знаться – с бесом связаться» [9]. «Видимыми бесами» назвал иудеев в V веке святитель Кирилл, патриарх Александрийский; «самые души иудеев есть жилища демонов» [10], – утверждал святитель Иоанн Златоуст.

В Евангелии от Иоанна повествуется, как Господь Иисус Христос обличил сатанизм иудеев: «Ваш отец диавол; и вы хотите исполнять похоти отца вашего» (Ин. 8: 44); «Кто от Бога, тот слушает слова Божии. Вы потому не слушаете, что вы не от Бога» (Ин. 8: 47). От общения с подобными безбожниками  предостерегал апостол Павел: «Не преклоняйтесь под чужое ярмо с неверными. Ибо какое общение праведности с беззаконием? Что общего у света с тьмою?» (2 Кор. 6: 14)

В «Истории русской литературы» небезосновательно отмечалось, что Лесков изобличает «подлые проделки журналиста-ростовщика Кишенского, промышляющего в пореформенное время куплей-продажей закабалённых им живых душ» [11]. Так, при помощи замысловатых «каторжных сплетений» (9, 47), придуманных Гордановым, Кишенский сумел завлечь в пожизненную долговую западню и буквально поработить безхитростного до детскости русского дворянина Висленёва. Запутав его в свои злокозненные сети, действуя шантажом и угрозами, Кишенский выдаёт свою «чертовку»-сожительницу Алинку замуж за Висленёва, вынуждая его таким образом прикрыть честной русской фамилией жидовских «щеняток» (9, 150) – отпрысков блудодеяния. Висленёв, увязший в хитросплетених «ростовщика, процентщика», запоздало сокрушается: «А имя моё? И ведь все знают, а дети, чёрт их возьми, а дети… Они “Висленёвы”, а не жиды Кишенские» (9, 46). «Дай жиду волю – заберёт тебя в неволю»; «Не мешаются жиды с самарянами, зато часто с дворянами» [12], – подмечено в русских пословицах.

Лесков разоблачил один из распространённых способов многовековой массовой мимикрии противников Христа, подобных экс-нигилистам еврею Кишенскому и Павлу Горданову. Таким, как они, «нужен столбовой дворянин» (9, 160), в том числе и для того, чтобы под прикрытием русских, особенно – знатных, фамилий пробираться на руководящие должности, занимать ключевые посты в государственных, коммерческих, религиозных, общественных учреждениях России с целью кабалить, разлагать и уничтожать коренное население страны, глумясь над его христианскими идеалами и православной верой; маскируясь русскими именованиями и вывесками; снаружи рядясь в овечьи шкуры, будучи изнутри волками; фарисейски прикрываясь благими целями доброделания, безбожно обогащаться, получать свои барыши, выгоды, прибыли и сверхприбыли, служить не Богу, а мамоне.

«Не можете служить Богу и мамоне» (Лк. 16: 13), – говорит Господь. «Не можете пить чашу Господню и чашу бесовскую; не можете быть участниками в трапезе Господней и в трапезе бесовской» (1 Кор. 10: 21), – наставляет апостол.

О трудности распознавания добра и зла учил Святой старец Силуан Афонский: «Всякое зло, совершаемое свободными тварями, по необходимости паразитарно живёт на теле добра, ему необходимо найти себе оправдание, предстать облечённым в одежду добра, и нередко высшего добра», потому что «зло всегда действует “обманом”, прикрываясь добром» [13]. Но, как пояснял старец,  различение добра и зла необходимо и возможно, поскольку «добро для своего осуществления не нуждается в содействии зла, и потому там, где появляются недобрые средства (лукавство, ложь, насилие и подобное), там начинается область, чуждая духу Христову» [14].

О чужеродном кабальном иге, опутавшем Россию, настоятельно предупреждали Святые отцы – христианские подвижники. «Видимыми бесами» назвал иудеев в V веке святитель Кирилл, патриарх Александрийский; «самые души иудеев есть жилища демонов», – утверждал святитель Иоанн Златоуст.

В Евангелии от Иоанна повествуется, как Господь Иисус Христос обличал сатанизм иудеев: «Ваш отец диавол; и вы хотите исполнять похоти отца вашего» (Ин. 8: 44); «Кто от Бога, тот слушает слова Божии. Вы потому не слушаете, что вы не от Бога» (Ин. 8: 47). От общения с подобными безбожниками  предостерегал апостол Павел: «Не преклоняйтесь под чужое ярмо с неверными. Ибо какое общение праведности с беззаконием? Что общего у света с тьмою?» (2 Кор. 6: 14)

В этой связи наиболее актуально звучат слова Лескова, который устами своего героя-правдолюбца Василия Богословского в повести «Овцебык» (1862) обращался к тем так называемым «благодетелям» народа, у которых слово расходится с делом: «А вижу я, что подло все занимаются этим делом. Всё на язычничестве выезжают, а на дело – никого. Нет, ты дело делай, а не бреши.<…> эх, язычники! фарисеи проклятые! <…> Таким разве поверят! <…> Душу свою клади, да так, чтоб видели, какая у тебя душа, а не побрехеньками забавляй».

 

Возвращаясь к лесковскому роману, зададимся вопросом: почему элегический эпилог одного из самых одухо­творённых романов Тургенева «Дворянское гнездо» используется в ситуации, связанной с тёмным, преступным образом Кишенского?

Тишка Кишенский не только скаредный ростовщик, держатель ссудной кассы, но и коррумпированный газетчик, умудрившийся сотрудничать одновременно в трёх разных изданиях противоположных общественно-политических направлений. Одну из своих пасквильных статеек он озаглавил «Деятель на все руки» (9, 233). Название как нельзя лучше подходит к нему самому и его разнообразной «деятельности». Этот «ростовщик, революционер и полициант» (9, 166), «подлый жид» (9, 138), как не раз его именуют в романе, нажил свой капитал аферами и предательством, в том числе, сотрудничая с полицией в качестве провокатора и шпиона.

Зловещая фигура Кишенского никоим образом не соотносится с благородным образом рус­ского патриота, дворянина Лаврецкого, чьи слова, мысленно произне­сённые «хотя с печалью, но без зависти, безо всяких тёмных чувств, в виду конца, в виду ожидающего Бога» (6, 158), процитировал Горданов.

Очевидно, «Дворянское гнездо», как и другие произведения Тургенева, после прочтения которых «легко дышится, легко верится, тепло чувствуется», «ощуща­ешь явственно, как нравственный уровень в тебе поднимается, что мысленно благословляешь и любишь автора» [15], выступают в подтексте романа Лескова в качестве морально-нравственного противовеса злодейскому миру безнравственных и бездуховных людей, преступно уничтоживших в себе Боже­ское начало.

Таким образом, проекция на тургеневское творчество, цитаты, аллюзии, реминисценции, пе­рифразы, мотивы и образы позволяют реконструировать не только читатель­ский опыт персонажей Лескова, но и выполняют характерологические функции. Соотношения в художественном мире Лескова своего и «тургеневского» слова предоставляют возможность вы­явить речевую индивидуализацию, психологические особенности героев, выбор ими способа поведения и самого образа жизни. Тургенев и его творчество вплетаются в художественную ткань романа «На ножах» как положительный идеал, позитивный и высокий ориентир, противостоящий низменной морали дельцов нового толка.

 О «многослойности» романа «На ножах» свидетельствует ещё один историко-литературный факт. К нему обращает фамилия Кишенский, вокруг которой возникает целое ассоциативное поле. Известно, что в творчестве Лескова, который любил, чтобы «кличка была по шерсти», сложилась своеобразная концепция заглавий и обоснования имён. Писатель признавал способность имени выразить внутреннюю суть человека.

Лексико-семантический ключ фамилии  лесковского персонажа обнаруживается в украинском слове «кишėня», что в переводе означает «карман». (К слову – в настоящее время на Украине «Велика кишеня» (в дословном переводе – «Большой карман») – наименование крупнейшей сети розничной торговли и супермаркетов, поглощающей своих конкурентов).

Кроме того, этимология фамилии «жида Тишки Кишенского» уходит корнями в иврит и идиш. «Кишене» на идиш – «карман». На иврите слово «кис» также означает «карман». Созвучие с ивритским «кэсэф» – серебро, деньги – неслучайно. Дизайнерский атрибут верхней одежды предназначен в первую очередь для хранения денег (ср.: карманные деньги).

 В статье Тургенева «Человек в серых очках» (1879) отмечено следующее: «Сила и цвет того жидовства, которое теперь завладело всеми карманами целого мира и скоро завладеет всем остальным. У кого карман в руках, у того и женщина; а у кого женщина, у того и мужчина» (11, 101).

«Всякий жид в наш карман глядит» [16], – подметила народная пословица. В русской фразеологии  «карман» синонимичен слову «кошелёк». Для сравнения: держи карман шире; тугой карман (или: тугой кошелёк, тугая мошна)  – о наличии у кого-либо больших денег; тощий (пустой) карман (или кошелёк)  – об отсутствии или недостатке денег у кого-либо; набить карман (или мошну) – разбогатеть, нажиться и т.д.

Делец, купец, «муж кармана» (I, 85) – «загребущая лапа» – набивает свой карман, свою мошну. Он, по словам Лескова в очерке «Пресыщение знатностью» (1888), «мошной вперёд прёт» (XI, 187). «Мужи кармана», «прибыльщики» и «компанейщики» (XI, 187)  – так именовал писатель капиталистов, буржуа, банкиров, ростовщиков. Против их безстыдных спекуляций Лесков выступал уже в ранней публицистике, а также в первом своём большом беллетристическом произведении – повести «Овцебык». Именно здесь впервые появляется образ капиталиста – «мужа кармана» – Александра Ивановича. Главный герой повести – чистый сердцем и помыслами бывший семинарист Василий Богословский – с горечью вынужден признать: «Некуда идти. Везде всё одно. Через Александров Ивановичей не перескочишь» (I, 85). Впоследствии пессимистическое слово-образ «некуда» стало названием романа Лескова  «Некуда» (1863).

Поэтика и символика онима «Кишенский» значением «муж кармана» не исчерпывается. Фамилия персонажа, извивающегося в мошеннических махинациях и тёмных интригах, не может не вызвать зрительную ассоциацию с отвратительным клубком кишащих змей. Это впечатление дополняет аллитерация шипящих и свистящих звуков имени и фамилии «Тихон Кишенский».

Звуковые ассоциации, вызываемые именем, также значимы в поэтике писателя. Это подтверждает лесковская публицистика, поднимающая проблему исследования имён. Так, в статье «О русских именах» (1883) Лесков называет славянские имена «приятными для слуха» [17]. Писатель призывает способствовать «отрадному возвращению народ­ного вкуса к именам приятного, родного звука и понятного значения» [18].

Таким образом, Лесков чутко различает «своё – чужое» в ономастике. Инородными именами, как правило, наделяются у него отрицательные персонажи, далёкие от Бога, народа и Родины. Так, например, «аляповатые и малоприглядные» нигилисты в романе «Обойдённые» (1865) награждены «от­менно неблагозвучными нарицаниями – Вырвич и Шпандорчук» [19].

В чужерод­ной фамилии «Кишенский» также нет ни «родного звука», ни сразу «понятного значения»; приятной для слуха её также не назовёшь. Семантика слухового и зрительного образа «кишащих змей» уводит далее к библейской и метафизической  образности – змея-искусителя, врага рода челове­ческого, сатаны. В романе «На ножах» Тишку Кишенского сопровождают признаки ин­фернальности. Он представлен не просто как «вёрткий фельетонист, шпион, социалист и закладчик» (9, 474) со своими «жидовскими слабостишками» (9, 150), ведущий «дело по двойной бухгалтерии» (9, 150). Его тёмные деяния по­казаны Лесковым как действие адской силы – «незримая подземная работа» (9, 183), «затемняющая» и «перетемняющая» людей, с которыми он привык «торговаться по-жидовски» (9, 175). Дворянин Висленёв, запутан­ный в сатанинские тенета Кишенского, чувствует, что «вокруг него всё нечисто: всё дышит пороком, тленью, ложью и предательством» (9, 191).

Таким образом, Кишенский вовсе не второстепенный персонаж, якобы не заслуживающий внимания, каким хотят представить его некоторые исследователи. Наоборот, он играет ключевую роль в развитии действия, но незримо, подпольно. Пуская в ход целый арсенал обманных маскирующих ухищрений, Кишенский со своими бесовскими уловками и кривляньями, окутанный мраком, становится почти невидимым в этой преднамеренно напущенной им тьме.

Так философия имени в романе Лескова намного сложнее, чем может представиться на первый взгляд. Фамилия является иносказанием, функционально-оценочной характеристикой персонажа.

Лесков избегал «плакатных» именований для своих героев. В то же время его внимание привлекали особенные имена и фамилии. Морфологиче­ски и фонетически необычная фамилия «Кишенский» позволяет высказать гипотезу о том, что она не выдумана писателем, а могла быть ему знакома, была у него на слуху.

В те же годы, когда Лесков работал над романом «На но­жах», имениями Тургенева с конца 1866 года до середины 1870-х годов управлял Никита Алексеевич Кишинский, о нечестности которого молва распространилась весьма широко. Можно предположить, что Лескову («В литературе меня считают орловцем», – неоднократно подчёркивал он), не прерывавшему связей со своей «малой родиной», были известны эти факты, представляющие не только филоло­гический, но и социально-исторический интерес. Нечистый на руку управляющий Тургенева, который  распоряжался таким образом, что буквально разорил писа­теля, мог послужить одним из реальных прототипов Кишенского в романе «На ножах».

Из обширной переписки Тургенева с Кишинским явствует, что писатель без­раздельно доверял своему управляющему, в котором желал видеть «честного и деятельного человека» [20](V, 310) («деятеля на все руки» – в хорошем смысле). Письмо Тургенева к Кишинскому  от 3 (15) апреля 1867 года заканчивается следующим обращением: «прошу Вас знать одно: я никогда не доверяю вполовину, а Вам я доверяю, а потому не смущайтесь ничем и делайте спокойно своё дело» (VI, 220).

Кишинский действительно «не смущался ничем», беззастенчиво пользуясь в свое­корыстных интересах оказанным ему безграничным доверием, и за время своего управления нанёс всемирно известному русскому писателю большой материальный ущерб; махинациями приобрёл себе земли и имение Сидоровку.

А.А. Фет, другие друзья и соседи Тургенева по орловскому имению предупреждали писателя о злоупотреблениях Кишинского. Тургенев отвечал Фету из Буживаля: «Не сомневаюсь в том, что Кишинский нагревает себе руки» (X, 143).  В то же время писатель долго не мог поверить в нечестность своего управляющего, относя известия об этом в разряд досужих сплетен: «не можете ли Вы – под рукой, но достоверно – узнать, где и какое он купил имение? – спрашивал Тургенев Фета. – Сплетников, Вы знаете, у нас хоть пруд пруди» (X, 143).

Даже убедившись вполне, что происки Кишинского не пустые слухи, писа­тель сохраняет доброжелательное отношение к своему управляющему. С добро­сердечием, открытостью и доверчивостью Тургенев по-человечески стремится найти оправдания хищениям его имущества. В ответ на не до­шедшее до нас письмо Кишинского, в котором тот, очевидно, пытался «замести следы», Тургенев писал: «Сплетни, о которых Вы упоминаете, напрасно Вас тревожат. Вы знаете довольно мой характер: я на такого роду заявления совер­шенно неподатлив. Я нахожу совершенно естественным и благоразумным, что Вы позаботились о приобретении себе недвижимой собственности – это Ваш долг как семейного человека. <…>  Впрочем, благодарю Вас за Вашу откровенность. <…> А потому, повторяю, Вам тревожиться нечего. <…> Фет написал мне о приобретении Вами земли, но я оставил это без ответа» (X, 176); «Вы можете быть совершенно спокойны насчёт сплетен по поводу забранных Вами материа­лов <…> Я не имею привычки обращать на них внимания – и, коли доверяюсь, то вполне. Доверие моё к Вам именно такого рода» (X, 318).

Подобных заверений немало в письмах Тургенева к Кишинскому. Однако вряд ли по ним можно судить о недальновидности либо житейской непрактично­сти писателя.  Скорее, это свидетельствует о благородстве его натуры, о неизмен­ной вере в торжество добрых начал человеческой природы.

В то же время Тургенев начинал догадываться о нечистоплотном ведении его дел Кишинским. Несколько раз писатель просил избавить его капитал от «жидов­ских процентов» (X, 300). Справедливо подозревая о махинациях со своим имуще­ством, писатель вынужден был обратиться к брату Н.С. Тургеневу с просьбой проконтролировать действия управляющего: «Побывай в Спасском или выпиши к себе в Тургенево Кишинского, и пусть он тебе растол­кует хорошенько, какую операцию он намерен предпринять <…>, чтобы избег­нуть жидовских (11!) процентов Тульского  банка. <…> мне кажется неслыхан­ным, чтобы под залог недвижимого имения безо всякого долгу драли такие проценты!» (XI, 40)

Адре­суясь с тем же вопросом к Кишинскому, Тургенев настойчиво и, по всей видимо­сти, уже не в первый раз («мне приходится только повторить мою просьбу» – XI, 46) требует: «изложите мне в подробности <…> ка­кого роду перезалог Вы хотите предпринять <…> для того, чтобы избавиться от процентов, справедливо назван­ных Вами жидовскими, – и как Вы от них избави­тесь – и почему (что для меня особенно неудобопонятно) при закладе недвижимого и хорошего имения в банке приходилось заплатить такие громадные проценты?» (XI, 46)

Обращает на себя внимание, что это письмо писатель уже не подпи­сы­вает «преданный Вам Ив. Тургенев» или «доброжелатель Ваш Ив. Тургенев», как неизменно на протяжении нескольких лет он заканчивал свои послания Кишин­скому. На этот раз он ограничивается только сухой подписью «Ив. Турге­нев» без выра­жения каких-либо уверений и чувств.

Месяц спустя Тургенев, не получив вразумительного ответа от Кишинского, который, видимо, пытался запутыванием дела ввести писателя в заблуждение, скрыть жульничество, снова обращается к управляющему: «Не могу, однако, не заметить, что факт платежа 11 процентов под залог недвижи­мого, чистого от долгов, отличного имения – <…> мне представляется чем-то чу­довищным!! <…> я брожу, как во тьме, – и знаю только одно: имение моё зало­жено за какие-то жидовские проценты. Пожалуйста, потрудитесь всё это мне хорошенько растолковать и в исполнение моей просьбы отвечать отдельно на ка­ждый вопрос» (XI, 60–61).

Однако Кишинский не торопился прояснить ситуа­цию, и в новом письме к нему снова находим недоумения Тургенева: «Вы на мои запросы не давали прямого ответа» (XI, 69). Всё это не может не вызвать в читательском сознании ассоциацию с тёмными финансовыми спекуляциями «жида-ростовщика» Тишки Кишенского в романе Лескова «На ножах».

Нельзя не изумиться деликатности и человеческой порядочно­сти Тургенева. Даже в «чрезвычайной ситуации», когда обнаружились докумен­тальные свидетельства против Кишинского, Тургенев всё ещё опасается обидеть управляющего несправедливым подозрением, продолжает быть с ним неизменно корректным и сугубо тактичным. Так, изучив приходно-расходные ведомости, красноречиво свидетельствующие об истинном положении дел, писатель адресу­ется к своему управляющему с прежней искренностью: «Я намерен сообщить Вам все соображения, которые были возбуждены во мне эти<ми> ведомостями, в полной уверенности, что Вы не усмотрите в моей откровенности ничего похожего на недоверие или сомнение; сама эта откровенность обусловливается убежде­нием, что я имею дело с человеком вполне честным, к которому следует отно­ситься с обычной во мне прямотою. <…> выходит, что расход равняется почти приходу – и, можно сказать, что овчинка не стоит выделки. Обо всём этом необходимо нужно основательно потолковать во время моего приезда в Россию <…> Ещё раз повторяю Вам, что Вы не должны видеть ничего для Вас неприят­ного в откровенных моих объяснениях» (XI, 169–170). 

Вскоре после этого Тургенев решает поступить так, как учит в пословице русская народная мудрость: «Верь своим очам, а не жидовским речам» [21]. По приезде писателя в Спасское летом 1876 года Кишинский произвёл на него совершенно иное впечатление, чем при знакомстве в Петербурге в марте 1867 года, когда П.В. Анненков  порекомендовал Тургеневу нового управляющего. После первой встречи с Кишинским Тургенев писал Полине Виардо: «Он мне нравится – это человек с энергичным открытым лицом, смотрит прямо в глаза» (VI, 166). Теперь от Тургенева не укрылись лицемерие и неискренность управляющего. Впечатление некой поддельности, ненатуральности  создаёт сама его внешность: «Бородач Кишинский только потрясает своей безконечно густой бородой и выставляет фальшивые зубы – от него толку мало» (XI, 282), – пишет Тургенев из Спасского И.И. Маслову.

На месте, в своём «родимом гнезде» (XI, 282), писатель, наконец, смог во­очию убедиться в справедливости давно распространявшихся толков о злоупот­реблениях и мошеннических махинациях своего управляющего.

Сложилась ситуация, в реальности воспроизводившая новозаветную притчу про «управителя неверного» (Лк. 16: 8): «один человек был богат и имел управителя, на которого донесено было ему, что расточает имение его; и, призвав его, сказал ему: что это я слышу о тебе? Дай отчёт в управлении твоём, ибо ты не можешь более управлять» (Лк. 16: 1–2); «неверный в малом, неверен и во многом» (Лк. 16: 10).

К чести Тургенева, не раздумы­вая, он обратился к решительным мерам: «я вынужден произвести завтра в воскресенье своего рода государственный переворот и свергнуть моего Абдул-Азиза, г-на Кишинского, оказавшегося мошенником, которого я поймал с полич­ным. <…> если я его ещё оставлю тут, он оберёт меня дочиста» (XI, 628–629).

В письмах того же периода к П.Ф. Самарину, А.М. Щепкину Тургенев также именует Кишинского «Абдул-Азизом» (XI, 292; 294), сравнивая своего управляющего с турецким султаном, расхищавшим государственную казну. Помимо того, восточное имя, отягощённое такими неприглядными истори­ческими ассоциациями, в среднерусском духовном пространстве производит впечатление чего-то постороннего, инородного. «Абдул-Азиз» по сути своей чужероден среднерусской усадьбе, расположенной в самом сердце России, и не способен пра­ведно ею управлять.

Согласно официальной версии, реальный Абдул-Азиз покончил с собой, вскрыв себе вены ножницами. В записке к А.М. Щепкину Тургенев говорит, что ему «удалось свергнуть Абдул-Азиза, не прибегая к ножницам» (XI, 294).

Упоминание об остром, в данном случае – смертоносном  – предмете в реально-историческом контексте порождает зеркальную литературную ассоциацию – опять-таки с рома­ном Лескова, герои которого пребывают друг с другом «на ножах». В частности, о Кишенском сказано, что «долговременная жизнь на ножах отуманила его прозорливость и отучила его от всякой искренности» (9, 475). Лесковская харак­теристика литературного персонажа прямо соотносится с реально существовав­шим Кишинским, который утратил осторожность и почти в открытую грабил Тургенева. «Надо Вам сказать, – писал Тургенев Ю.П. Вревской, – что я выезжаю из Спасского разорённым человеком, потерявшим более половины своего имуще­ства по милости мерзавца-управляющего, которому я имел глупость слепо довериться; я его прогнал» (XI, 295).

Писатель вынужден был не просто уволить «грабителя Кишинского» (XI, 300), но и выдать официальную доверенность на его уголовное преследование. В этом документе Тургенев устанавливает список преступлений своего управляю­щего: «оказалось, что г. Кишинский произвёл разные растраты принадлежащих мне сумм и имуществ, совершил недобросовестные контракты и, вообще, допус­тил злоупотребления и безпорядки, причинившие мне существенный вред и убытки, обманул, таким образом, вполне данную ему от меня доверенность. Вследствие сего я прошу Вас принять на себя труд  преследовать по законам г. Кишинского в порядке гражданского или уголовного судопроизводства» (XI, 358–359). Было ли возбуждено уголовное дело в отношении Кишинского, до настоящего времени остаётся неизвестным.

Кишенский в романе Лескова «На ножах» сумел остаться в тени, уголовному преследованию и Божьей каре подверглись другие его сообщники и жертвы.

Явную оппозицию тёмным силам составили любимые герои Лескова, испо­ведующие христианские идеалы любви, милосердия, деятельного добра: правед­ница Александра Ивановна Синтянина, «испанский дворянин» Андрей Подозё­ров, священник отец Евангел. Как скрытую оппозицию тёмному, безлюбовному, безбожному миру в архитектонике «На ножах» можно рассматри­вать творче­ство Тургенева, который, по справедливому суждению М.Е. Салтыкова-Щед­рина, пробуждал в людях «чувства добрые»: «Это были не какие-нибудь условные “добрые чувства”, согласные с тем или другим преходящим веянием, но те простые, всем доступные общечеловеческие “добрые чувства”, в основе которых лежит глубокая вера в торжество света, добра и нравственной красоты» [22].

Текстуальные связи романа Лескова «На ножах» и творчества Тургенева свидетельствуют о глубоком проникновении художников слова в истинную сущность изображаемого; помогают понять, как сквозь зеркальную призму тургеневского и лесковского творчества проступает неисчерпаемая сложность жизни, как «мимотекущий лик земной» соотносится с вечным, непреходящим.

 


ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 11 т. – М.: ГИХЛ, 1956–1958. – Т. 11. – С. 12. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома римской цифрой, страницы –арабской.

[2] Вестник литературы. – 1920.  – № 7.  – С. 6. 

[3] Амфитеатров А.В. Собр. соч. – СПб., б/г. – Т. XII.

[4] Журнальное обозрение // Дело. – 1871. – № 1. – С. 93.

[5] Лесков Н.С. Полн. собр. соч.: В 30 т. – Т. 9. – М.: ТЕРРА – Книжный клуб, 2004. – С. 763. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома и страницы арабскими цифрами.

[6] Христианская жизнь по Добротолюбию. – М.: Свято-Данилов монастырь, 1991. – С. 121.

[7] Св. Иоанн Лествичник. Лествица. – СПб.: Фонд «Благовест», 1996. – С. 156.

[8] Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. – М.: Наука, 1978–1982. – Сочинения: В 12 т. – Т. 5. – С. 217. В дальнейшем сочинения И.С. Тургенева цитируются по этому изданию с указанием тома и страницы.

[9] См.: Русские писатели о евреях. Составитель В.И. Афанасьев. – М.: Книга, 2005. – С. 431–436.

[10] Св. Иоанн Златоуст. Полное собрание сочинений: в 12 т. – М., 1991. – Том 1. – Книга 2. – С. 645–759. Рекомендовано к печати Отделом по религиозному образованию и катехизации Московского Патриархата.

[11] История русской литературы. – Л.: Наука, 1982.  – Т. 3. – С. 285.

[12] См.: Русские писатели о евреях. Составитель В.И. Афанасьев. – М.: Книга, 2005. – С. 431–446.

[13] Старец Силуан. Жизнь и поучения. – М.; Новоказачье; Минск, 1991. – С. 107–108.

[14] Там же. – С. 108.

[15] Салтыков-Щедрин М.Е. Собр. соч.: В 20 т. – М.: Худож. лит., 1965–1977. – Т. 18. – Кн. 1. – С. 212.

[16] См.: Русские писатели о евреях. Составитель В.И. Афанасьев. – М.: Книга, 2005 – С. 431–446.

[17] Лесков Н.С. О русских именах // Новости и Биржевая газета. – 1883. – № 245.

[18] Лесков Н.С. Календарь графа Толстого // Русское богатство. – 1887. – № 2. – С. 196.

[19] Лесков А.Н. Жизнь Николая Лескова: По его личным, семейным и несемейным записям и памятям: В 2 т. – М.: Худож.лит., 1984. – Т.1. – С. 372.

[20] Тургенев И.С. Полн. собр. сочинений и писем: В 28 т. – М.; Л.: АН СССР, 1960–1968. – Письма: В 13 т. – Т. 5. –  С. 310. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома римской цифрой, страницы – арабской. 

[21] См.: Русские писатели о евреях. Составитель В.И. Афанасьев. – М.: Книга, 2005. – С. 431–436.

[22] Салтыков-Щедрин М.Е. Собр. соч.: В 20 т. – М.: Худож. лит., 1965–1977. – Т. 9. – С. 458.

 

 

 



Подписка на новости

Последние обновления

События